операционную, я никогда не мог удержаться, чтобы не подумать: «А мне уж больше не нужно!» — и эта мысль делала меня счастливым. Пусть это была грубая, животная радость — что делать! — я обещал писать всю правду.

Одновременно с этим мысль, до того всецело сосредоточивавшаяся на ходе раны, словно вырвалась из-под гнета и заработала необычайно ярко. В несколько дней я собрал в одно целое отрывочные заметки, которые набрасывал, лежа на койке, и уже 9 августа представил адмиралу обширную докладную записку, в которой были подробно исследованы и… названы своими именами те условия, которые в течение многих лет подготовляли наше поражение. После всего пережитого я считал себя не только вправе, но и обязанным высказаться с полной откровенностью. Адмирал никогда не говорил со мной об этой записке, зато в Петербурге, где с его разрешения она была отпечатана и разослана всем высшим чинам морского ведомства, она имела несомненный успех, восстановив против меня все тесно сплоченное население здания адмиралтейства.

Однако же возвращаюсь к моему дневнику. Читая его, кажется, что в авторстве участвовали два человека: один — полный бодрости, горячо верящий, что не он только, но весь флот возрождается к новой жизни, что гроза, принесшая разрушение, не может не очистить атмосферы; и другой — на основании опыта прошлого и кое-каких признаков в настоящем, не верящий в обновление, глубоко убежденный, что никакая гроза не освежит спертого воздуха бесчисленных канцелярий морского ведомства…

* * *

«9 августа. — Что делать дальше, вернувшись в Россию? Используют ли горький опыт? Сумеют ли создать настоящий флот, или только построят новые кузова, а закваска останется старая?.. Тогда нельзя служить, невозможно работать для подготовки новой Цусимы!.. Грустное, обидное сознание, что жизнь прожита зря, что лучшие годы отданы на службу учреждению, которое привело Россию к позору… Вместо грозной силы они соорудили грубо намалеванную декорацию, а мы, как дети, дались в обман и, опоясавшись бутафорским мечом, шли поражать врагов Родины!.. Вот и сидим в Сасебо… А они? Они все там же, где и были, на своих мягких креслах, да еще, чего доброго, они же нас и судить будут…»

10 и 11 августа записаны разные мелочи госпитальной жизни, которые я и в дальнейшем изложении буду пропускать.

«12 августа. — …и разве я изменил себе, выступив с резкой критикой? Я всегда знал то, что говорю теперь, а при случае и высказывал, и не за спиной, а в глаза моим начальникам (бывали и неприятности). Но только в общем, я подавлял в себе эти протесты. Я сам себя старался уверить, что все добросовестно исполняют свой долг. Я не допускал мысли, чтобы вопросы, приходящие в голову мне, сравнительно молодому офицеру, не беспокоили людей много старше и опытнее меня, и если не все делалось так, как мне казалось нужным, то, несомненно, потому, что делалось наилучшим способом, и иначе нельзя. Чудовищно было бы думать, что люди, стоящие у власти, больше заботятся о себе и своих интересах, нежели о пользе дела, к которому приставлены, о безопасности и чести Родины, вверенных их попечениям, что для них неудовольствие нужных или приятных «особ» быть может страшнее ответственности перед судом истории… Да! в этом я ошибался… Но когда они с высоты своего величия вещали: «Нам лучше знать. Исполняйте, что вам приказано, — и все будет хорошо. Начнете умничать — только напортите», — как было им не верить? Ведь в их руках были сосредоточены все средства, все данные… Можно ли было подозревать, что груды «материалов» только обременяют шкафы канцелярий, а требования, вызываемые опытом, оставляются без внимания?.. Но как это въелось! До какой степени священны традиции! Например, свежий человек, прочтя мою докладную записку, сказал бы: «Да ведь это прописные истины! чего тут доказывать?» А вот NN, который читал ее, находит высказанные в ней взгляды революционными… И это — после Цусимы!..»

«13 августа. — Проснулся рано — только пробило 5 ч. Вышел на крыльцо. Дождь перестал: на небе редкие, разорванные тучки; запад еще темный; на востоке полнеба охвачено слабым белесоватым светом, а понизу стелется багровый отблеск. Предрассветный туман стоит в неподвижном воздухе; бухта и склоны гор задернуты легкой дымкой. Лист не шелохнется. Тишина… такая тишина, что сквозь закрытую дверь явственно слышно всхрапывание людей, спящих в бараке. Какая красота! как глубоко, как привольно дышится! как легко, как бодро себя чувствуешь! полететь бы птицей!.. И вдруг — все померкло, поблекло… ужасное, роковое слово: «в плену»…

«14 августа. — Ожесточенные дебаты по поводу манифеста 6 августа. — Боже мой! какое полное отсутствие сведений о формах народного представительства в других государствах! Если бы еще все эти нелепости говорили только молодые мичмана, которым в корпусе, конечно, не читали государственного права (хотя и в среде мичманов были один инженер и один лицеист, окончившие курс и поступившие во флот юнкерами), но такое же невежество проявляли и люди, изрядно послужившие, дожившие даже до седых волос.

О порядке выборов в различных государствах, разумеется, никто не имел ни малейшего представления; большинство, впрочем, слышало, что в Англии существуют палата лордов и палата общин, которые иногда пререкаются между собой, но как разрешаются эти пререкания — не были осведомлены; сенату во Франции приписывали роль нашего сената; о верхней палате в Австрии и Германии, о сенате в Италии и пр. вовсе ничего не знали. В результате: одни ликовали, представляя себе Думу состоящей из депутатов, избранных всеобщей подачей голосов, решения которых непосредственно поступают на утверждение верховной власти; другие же, опасаясь такого крутого перелома, восставали против всякого народного представительства. — Было бы смешно, когда бы не было грустно».

«15 августа. — Горькие мысли о нашем флоте приходят в голову. Не только сверху надо основательно почистить, — необходимо и снизу перевоспитать. А перевоспитывать — это труднее, чем просто воспитывать… Пишу под впечатлением разыгравшегося в палате горячего спора. — Из Киото, где содержится большая часть пленных моряков, кем-то было получено письмо, в котором сообщалось, что там для офицеров организованы лекции по штурманскому, артиллерийскому и минному делу, по механике и кораблестроению, а также ведется военно-морская игра — вообще стараются с пользой употребить время вынужденного бездействия. Кто-то шутя стал поддразнивать молодежь, что по выписке из госпиталя им придется засесть за книги, посещать лекции, а потом, чего доброго, и экзамен сдавать… Все смеялись, но один из мичманов принял дело всерьез и категорически заявил, что ни на какие лекции не пойдет. — Пойдете, если будет приказано! — Никто не может мне приказать! — А начальство? — Здесь нет никакого начальства, кроме японцев! К большому моему удивлению, все его товарищи энергично поддержали это заявление. Шуточные пререкания превратились в принципиальный спор. Ни разъяснение смысла служебных отношений, ни ссылка на статьи морского устава — ничто не помогало! Причем аргумент протестующих был прост до грубости: «Пусть сам адмирал скажет мне: «Ступайте»! — а я не пойду! Ну, как он может меня принудить?» — Выходило так, что исполнение приказания обязательно лишь в том случае, когда за ослушание грозит немедленное возмездие. Не имеешь возможности наказать — значит, не можешь и приказывать, Печальное credo».

«16 августа. — После долгого ненастья установилась чудная погода. Вчера после обеда гулял по двору больше часа. Оказалось не по силам. Здорово устал; всего разломило; в глубине раны тупая боль — должно быть, клочья мускула срослись не совсем правильно; когда возвращался, нога подвертывалась — слаба и в бедре, и в колене».

«В японских газетах пишут, что мирные переговоры будут продолжаться, так как за хорошее вознаграждение они согласны очистить Сахалин. То есть желают, кроме железной дороги, Артура, Дальнего, Ю. Маньчжурии и Кореи, получить контрибуцию?.. Что же Линевич, который еще два месяца тому назад рвался в бой? Хоть бы на шаг потеснил их, и стали бы сговорчивее! Видно… слова только…»

«17 августа. — «Пересвет» вышел из дока и пошел куда-то… Больно глядеть… а тут еще музыка играет сегодня на площадке у нашего барака и все такие знакомые мотивы-марши: «Двуглавый Орел» и «Кронштадт — Тулон». Тяжело слушать — в голову так и лезет назойливая мысль: не с наших ли судов взяты эти ноты?.. Тоска…

Около 9 ч. вечера принесли отпечатанную на особом листке телеграмму: «Только что договорились о мире». Все всколыхнулось. Первое движение — конечно, радость. Мир! — Да, но какой ценой?.. — и лица нахмурились».

«18 августа. — Всю ночь проворочался на койке. Мир за ключён. Перед Россией две дороги: новая, чуть намечающаяся — путь обновления, и старая, наезженная — среди родных болот и дремучих лесов. Хватит ли решимости, хватит ли силы выбиться из глубокой, веками проложенной колеи?.. Вспомнились

Вы читаете Трагедия Цусимы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату