Потери у добровольцев очень большие. […] Ян был очень взволнован. Он сказал, что за два года это первый день, когда чувствуешь хоть луч надежды. Его очень трогает самоотверженность добровольцев. […]
По народу идет слух, что еще вернутся петлюровцы, соединясь с немцами, и тогда все будет хорошо. Вероятно, это работа большевиков. […]
7/20 декабря.
[…] Прачка Буковецкого рвет и мечет, плачет, что петлюровцы побеждены, уверяет, что добровольцы введут панщину, то есть крепостное право. […]
11/24 декабря.
Дождь. Сегодня Сочельник на Западе. Вспомнили Капри, раннее утро, последние звуки запоньяров. Как это хорошо! Потом мальчишки весь день бросают шутихи. Этот день в Италии считается детским, и никто не сердится на проказы мальчишек, пугающих взрослых. А вечером процессия: несут Христа в яслях, идет Иосиф, Божья Матерь, — процессия проходит по всему Капри. Мы идем с Горькими. Марья Федоровна говорит, как в театре, каждому встречному все одно и то же, на слишком подчеркнутом итальянском языке. Алексей Максимович восхищается всем, возбужден, взволнован. Мне жаль, что я его знала. Тяжело выкидывать из сердца людей, особенно тех, с которыми пережито много истинно прекрасных дней, которые бывают редко в жизни.
13/26 декабря.
Вчера была впервые на «Среде» здешней, но читали наши москвичи: Толстой и Цетлин. […] На прениях мы не присутствовали — поспешили домой. […]
Зейдеман затевает клуб. И Толстой согласился быть старшиной в нем, кажется, за три тысячи в месяц. Легкомысленный поступок! […]
Буковецкий хорошо сказал про Толстого: «Он читает так, точно причастие подает».
16/29 декабря.
[…] Ян читает сегодня в «Урании». Он читал «Моисея», и я слушала его с необыкновенным интересом, а ведь это, вероятно, в сотый раз! Ян прочел и ушел, а публика сидела и ждала продолжения. […]
20 декабря/3 января.
Ян всю эту неделю болеет, простудился в «Урании». Очень жаль, так как он как раз начал было писать. […]
[…] Как социалисты всегда умеют устраиваться с богатыми. Мякотин — у Рубинштейн, Руднев — у Цетлиных, Елпатьевский всегда останавливался у богатых друзей — или у Соболевского, или у Ушковых, Чириковых водой не разольешь с Карийскими, это понятно — одним лестно, другим удобно. В жизни все оплачивается. Рубинштейны за содержание Мякотина устроили у себя народно-социалистический центр. Кроме того, присутствие Мякотина, вероятно, избавляет их от реквизиции комнат. Социалисты ходят по ночам, — не боятся, что стащут пальто, деньги. Мне кажется, что они так привыкли, что они обеспечены — минимум всегда будет — что об этом они не беспокоятся.
Когда во время Временного Правительства сын Елпатьевского был в Ташкенте, то он занял Белый Дворец Куропаткина.
У нас был Сергей Яблоновский. […] Он бежал из Москвы, т. к. был приговорен к расстрелу. В конце мая он был в Перми у Михаила Александровича, который произвел на него самое приятное впечатление. Он говорил, что никогда не хотел престола. […]
23 декабря/5 января.
У Яна был жар один день, и в этот день он был очень трогательный. Говорил все из «Худой травы»17, уверял, что он похож на Аверкия. […]
В Одессу приехал Родзянко и еще какой-то член Думы. […]
Зубоскальство фельетониста, дошедшее до цинизма:
По народу идет, что 25 декабря в десять часов утра петлюровцы начнут брать бомбардировкой Одессу, они думают, что французы уйдут, так как иначе город сравняют с землею.
30 декабря/12 января.
На днях был Наживин18. Коренастый, среднего роста человек, с широким лицом и довольно длинным носом. Он производит впечатление человека с еще большим запасом жизненных сил, хотя по виду он немного сумрачный, благодаря большим, нависшим, немного толстовским бровям.
Он два месяца, как из Совдепии, главным образом он жил у себя на родине, во Владимирской губернии, но бывал в Москве, имел доступ в Кремль, а потому много видел. […]
Он удивлен настроениям в Одессе.
— В Совдепии о республике никто не говорит — это уже считается дурным тоном, — сказал он смеясь, — разговор идет лишь о том, кого выбрать. Мужики, которые почти поголовно настроены черносотенно, при прощании говорили мне: «Ну, как хошь, а передай, что мы, такие-то, хотим, чтобы был кто потверже! На Алексея мы не согласны, мал еще!».
— Ну, а молодые ежики, у которых за голенищами ножики? — спросил Ян.
— Молодые? — продолжал Наживин: — у нас деревня почему-то искони поставляла рекрутов в Балтийский флот, хотя даже реки у нас нет. И теперь эти матросы, которые раньше драли глотку в пользу большевиков, ходят в дорогих шубах и у каждого по драгоценному перстню на руке, говорят: «Нет, без буржуазии никак нельзя, нигде этого не было и не будет — во всех странах она есть».
Где-то Наживина чуть не расстреляли, спас его пропуск, данный местным советом.
Ян спросил относительно комитетов бедноты.
— На заседание этого комитета приехал председатель на жеребце, стоющем несколько тысяч. Все богатые крестьяне записаны в «комитет бедноты».
В Москве все почти поправели. Во Владимире пересматривают все вопросы сызнова. Отдельные лица перерождаются самым невероятным образом. […]
Он советовал нам ехать на Кубань, там и дешевле, и жизнь кипит. Тут же рассказал о нравах добровольцев и большевиков. Пленных нет. Офицеров вешают без суда, солдат секут шомполами, небольшой процент выживает. Кто выживет, из тех образуют полки, которые оказываются лучшими. […]
— Вот, — сказал Наживин, — Иван Алексеевич, как я раньше вас ненавидел, имени вашего слышать не мог, и все за народ наш, а теперь низко кланяюсь вам. […] И как я, крестьянин, не видел этого, а вы, барин, увидали. Только вы один были правы.
Говорили и об еврейском вопросе. — Я теперь стараюсь всюду бороться с антисемитизмом, — продолжал Наживин, — но трудно, во многих местах погромы. […]
Заговорил о том, что евреи не понимают, что Кремль наш, что в Кремле наша история, а не их, что они никогда не могут так чувствовать, как мы. […]
Потом перешли на Софью Андреевну Толстую. Он большой ее защитник.
— Вот сидим мы раз в сапогах в гостиной, — рассказывает он, — с Булыгиным, бывшим пажом. Входит Софья Андреевна и подходит к нам с каким-то вопросом. Мы оба поднялись. Вдруг на глазах ее