когда подумаешь, до чего может дойти и до чего может довести «социалистич. правительство»!
[Продолжаю выписки из дневника Веры Николаевны:]
13 апреля.
Холод в квартире такой, что сижу в шубе. […] Почти решили ехать на юг в воскресенье. Хотим пожить недели две в Канн. […]
Собственно, как мы все легко пережили Россию — сидим, разговариваем о платьях.
7 мая.
[…] Мы опять в Грассе. Вчера была неделя, как мы покинули Париж, а кажется, что мы целую вечность там не были. Так все отвалилось. Я рада, что пока мы одни. […] Ян сначала расстроился, ему жутко одному в большом доме. […]
Зашла к Яну. Лежит на диване, думает, как озаглавить новую книгу. Перебирали заглавия. Остановились на «Сны Чанга». Рассказы будут в хронологическом порядке.
Вчера Ян сказал: Ну, я прочел «Кроткую». И теперь ясно понял, почему я не люблю Достоевского. Все прекрасно, тонко, умно, но он рассказчик, гениальный, но рассказчик, а вот Толстой — другое. Вот поехал бы Достоевский в Альпы и стал бы о них рассказывать. Рассказал бы хорошо, а Толстой дал бы какую- нибудь черту, одну, другую — и Альпы выросли бы перед глазами. […]
19 мая.
Фондаминский: Вы говорите, мужик лентяй. Но он расковырял шестую часть земного шара. Никуда не годный народ, а создал лучшую литературу в мире, создал лучшее государство по могуществу, обработал большую часть земли.
Ян: Русский народ так же талантлив, как и всякий другой народ. Всякий народ талантлив по-своему. Русский мужик не любит ковырять на одном месте. Поковыряет и идет дальше. Он не любит, не умеет обрабатывать.
Фондаминский; Никто так много не обработал земли, как русский мужик, однако. Это колоссальная заслуга перед культурой.
Ян: Какая это заслуга — бросил зерно в землю. Вот испанская культура пришла в Америку и создала кое-что. А у нас что? […] Здесь полмиллиона простых мужиков. Что они делают — прямо золотые руки.
Фондаминский: Франция скорее погибнет, чем Россия. […] Франция разлагается. Поговорите с французами. […] Русский пьяница, а душа крепкая. Пьяный, грозный, распутный, а душа есть. Потому и гунны пришли, что Рим разложился.
Ян: Где борьба, где восстания? Пять студентов в Каире.
Фондаминский: Это неверно. Колоссальное национальное движение. Почему Рабиндранат Тагору дана Нобелевская премия?
Ян: Совсем не потому… Раб. Тагор — это финь шампань и дали ему потому, что он мистичен, что англичане шатаются по востоку и живут у него. Болит душа, болит, вот он и взалкал по Р. Тагору, вот и Возлюбил с большой буквы. И эта мода болезненная, а не здоровый национализм.
[По соседству, как и в прошлом году, должны были поселиться Мережковские. З. П. Гиппиус в письме от 24 мая, между прочим, пишет Вере Николаевне:
[…] Стремлюсь вон из хаотического дома моего и жажду вас, вашей тишины, а москиты — пусть их жрут, меня все равно осталось довольно мало, последняя испанка меня окончательно похудила и состарила. […] Если найдется домашняя баба — примусь писать два романа сразу, и пропади все.
До скорого свиданья. Скажите нашему богдыхану, чтобы ценил свое самодержавие, пока не приехала оппозиция. Когда она появляется, она всегда «подымает голову» (или «лапу»). В данном случае не преминет. Начнет с «запросов»… Может, тем и кончит, а все-таки прежней лафы нет.]
[Запись Ив. Ал. Бунина:]
1 июня (н. с.) 24 г.
Первые дни по приезде в Mont Fleuri [Бунин пишет иногда так, а иногда Mont Fleury. — M. Г.] страшно было: до чего все то же, что в прошлом году!
Лежал, читал, потом посмотрел на Эстерель, на его хребты в солнечной дымке… Боже мой, ведь буквально, буквально было все это и при римлянах! Для этого Эстереля и еще тысячу лет ровно ничего, а для меня еще год долой со счета — истинный ужас.
И чувство это еще ужаснее от того, что я так бесконечно счастлив, что Бог дал мне жить среди этой красоты. Кто же знает, не последнее ли это мое лето не только здесь, но и вообще на земле!
[Из дневника Веры Николаевны:]
29 июня.
[…] Был общий обед с Мережковскими. Потом сидели под пальмами, вели легкий разговор на высокие темы. Было приятно.
[Запись Ив. Ал. Бунина:]
1/14. VII. 24.
Цветет гранатов[ое] дерево — тугой бокальчик из красно-розов[ого] воска, откуда кудрявится красная бумажка. Листики мелкие, глянцевитые, темно-зелен[ые]. Цветут белые лилии — стоят на обрыве против моего окна и так и сияют насквозь своей белизной, полные солнечн[ого] света. С неделю назад собрали апельсинный цвет, флер доранж.
Очень, оч. часто, из года в год, вижу во сне мать, отца, теперь Юлия. И
«Уныние, собран[ное], как зрелые плоды» — Верлэн. «Боевые знамена символизма… молодежь признала в В[ерлэне] своего вождя…» И ни одной анафеме не приходит в голову, какие это колоссальные пошлости!
«Генеральск[ий] бунт в Испании»… Ну, конечно, раз генералы, раз правые — бунт! «Остатки демократич[еской] и социалистич[еcкой] совести…» Даже и совесть-то у этих сукиных детей социалистическая, демократическая!
[Из записей Веры Николаевны:]
28 июля/5 августа.
Холод такой, что даже Мережковский стонет. Третьего дня мы с Яном ездили на острова. Редко хорошо было. На дальнем островке мы провели 1 часа. Точно в сказке. И как только очутились на земле, поразил и ошеломил бальзамический запах пиний и стрекотание цикад. Таких звуков я не слышала нигде,