сейчас вы, господин Гаузнер, просто-напросто мстите за унижение, которое испытали давеча в Мюнхене, раскрыв мне все, что могли. Ваше руководство не простит вам потери такого агента, как я. Все. Вон отсюда, Гаузнер, вы мне отвратительны!
— Мальчики, — крикнул на кухню Гаузнер, побледнев еще больше. — Как запись?
— Запись идет нормально.
— Ну и прекрасно. Сотрите пассаж джентльмена, пожалуйста. Он мешает операции.
— Мальчики, — крикнул Роумэн, — как резидент американской разведки в Испании, я не советовал бы вам делать этого. У Гаузнера есть руководитель — он обязан знать все и слышать каждую нашу фразу. Да и потом я не стану работать с Гаузнером в дальнейшем. Он омерзителен мне. Я сам выберу человека, с которым смогу сотрудничать без содрогания, господин Верен[6]… Да, да, мальчики, я обращаюсь именно к немецкому генералу Верену, имя которого мне открыл Гаузнер… Так что поверьте: вы испортите выигрышную для вас партию… Старый полуимпотент клюнул на вашу наживу: да, я люблю Кристину, да, я готов ради нее на все, но всегда есть предел, который человек — даже предатель — преступить не в силах…
И в это время в прихожей зазвенел звонок.
Роумэн сорвался с места.
— Сидеть! — тихо сказал Гаузнер. — Сидеть, мистер Роумэн. Сидеть, пока я не позволю вам встать…
Роумэн обмяк в кресле, впервые за всю жизнь ощутив живот, раньше он никогда его не чувствовал — доска какая-то, а сейчас он сделался мягким и по-старчески сдвинулся вниз.
Он услышал мягкие шаги, какой-то тихий вопрос, потом дверь отворилась и воцарилась долгая тишина, только в висках гулко стучало и сердце ухало вверх и вниз, подолгу застревая в горле, а после он услышал голос:
— Пол.
Это был ее голос, усталый, какой-то пустой, очень тихий.
— Крис.
— Это я. Пол.
— Иди сюда.
— Иду.
«Она чуть косолапит, — подумал Роумэн, — это так прекрасно: так ходят маленькие, загребая под себя, когда только учатся держаться на ножках».
Криста вошла в комнату и остановилась возле косяка. За спиной стоял высокий черноволосый человек, разглядывавший Роумэна со скорбным, нескрываемым интересом; Роумэн видел его только одно мгновение, он сразу погрузился в прекрасные, сухие, тревожные, любящие глаза Кристы. Она сдерживалась, стараясь не разрыдаться, губы ее постоянно двигались, словно она хотела сказать что-то, но не могла, будто лишилась дара речи.
— Иди сюда, человечек, — сказал Роумэн, — иди, маленький…
Криста ткнулась ему лицом в грудь; руки ее как-то медленно, словно ей стоило огромного труда поднять их, скрестились у него на шее; ему показалось, что они вот-вот разожмутся и упадут бессильно.
— Все хорошо, конопушка, — сказал он, — все прекрасно… Тебя никто не обидел?
Она покачала головой; тело ее дрогнуло, но так было одно лишь мгновение; Роумэн почувствовал, как напряглась ее спина. «Сейчас она поднимет голову, — подумал он, — и посмотрит мне в глаза».
Кристина, однако, головы не подняла, откашлялась и сказала:
— Я… Мы привезли хамона, как ты просил… И две булки… И еще кесо[7] … Самый сухой, какой ты любишь. И еще я попросила у Наталио десяток яиц, чтобы сделать тебе тартилью.
— Иди, приготовь все это, — сказал он. — Я освобожусь минут через двадцать. Даже раньше. И они уйдут.
Криста прижалась к нему еще теснее и покачала головой. По спине ее еще раз пробежала дрожь.
— Ну-ка, выйдите отсюда, Гаузнер, — сказал Роумэн.
— Я погожу отсюда выходить. Мне приятно наблюдать. Вы действительно очень подходите друг другу.
Роумэн почувствовал, как тело женщины стало обмякать. Он прижал ее к себе, шепнув что-то ласковое, несуразное.
— Выйдите, повторяю я, — еще тише сказал Роумэн. — Неужели вы не понимаете, что вдвоем умирать не страшно?
— Страшно, — ответил Гаузнер. — Еще страшнее, чем в одиночку.
— Ну-ка, идите ко мне, Гаузнер, — тихо сказал высокий из коридора. — Вы нужны мне здесь.
Тот деревянно поднялся; лицо его враз приняло иное выражение: вместо затаенного ликования на нем теперь была написана сосредоточенная деловитость. Роумэн оглянулся — даже спина Гаузнера сейчас сделалась иной, в ней не было униженности, подчеркнутой спортивным хлястиком («Что я привязался к этому хлястику, бред какой-то!»), наоборот, она была развернутой, офицерской, только лопатки очень худые — карточная система, маргарина дают крохи, да и те, верно, он себе не берет, хранит для дочери.
— Закройте дверь, Гаузнер, — так же тихо сказал Пепе. — Оставьте мистера Роумэна с его любимой наедине.
Роумэн взял лицо Кристы в свои руки, хотел поднять его, но она покачала головой; ладони его стали мокрыми. «Как можно так беззвучно плакать, — подумал он, — так только дети плачут; сухие волосы рассыпались по ее плечам, какие же они густые и тяжелые. Бедненькая, сколько ей пришлось перенести в жизни!»
— Все хорошо, человечек, — повторил Роумэн. — Ну-ка, посмотри на меня.
— Нет. Дай мне побыть так.
— Ты не хочешь, чтобы я видел, как ты плачешь?
— Я не плачу.
— Маленькая, нас рядом на кухне пишут на пленку, так что, пожалуйста, погляди на меня и ответь: с тобой все в порядке?
Она подняла на него глаза, и в них было столько страдания и надежды, что у Роумэна снова перехватило горло.
— Ты
— Да.
— Ты знаешь, что я работала на них?
— Да.
— И ты захотел, чтобы я вернулась к тебе?
— Да.
— И ты знаешь,
— Знаю.
— И ты не хочешь прогнать меня?
— Я хочу, чтобы ты всегда была со мной.
— Ты будешь жалеть об этом.
— Я не буду жалеть об этом.
— Будешь.
Он поцеловал ее в лоб, в кончик носа, легко коснулся пересохшими губами мокрых щек, прикоснулся к ее губам, таким же пересохшим и потрескавшимся, легонько отстранил ее от себя, но она прижалась к нему еще теснее:
— Можно еще минуточку?
— Можно.
— Ты как аккумуляторчик — я заряжаюсь подле тебя.
— А я — от тебя.