меня не убьют за зиму финны.
Я спокойно кивнула: поняла, мол. И сама удивилась – ничто во мне не затрепетало в ответ. Развязав ремешок, я раскрыла у пояса кожаный кармашек, что вышила и подарила мне Огой. Я протянула Хауку свирель:
– Сыграй что-нибудь.
– Так я и знал, что ты со мной не поедешь! – сказал он с горечью. Поднёс ко рту свирель и увидел, что я залатала трещину рыбьим клеем, и губы дрогнули улыбнуться. Осторожно набрал воздуху в грудь и заиграл. И я сразу закрыла глаза, потому что песнь была про меня.
…На лыжах, но с кузовом клюквы я шла домой по ночному зимнему лесу, мимо громадных заметённых елей, и непроглядные тучи глотали луну и дрожащие зелёные звёзды – метель падала с моря. Я выбралась на поляну, и позёмка забилась в коленях, сухо шурша. Может быть, я успею домой, пока не надвинулась сплошная стена летящего снега, не перемешала небо с землёю… Почему-то казалось важным успеть.
Я вышла на открытое место, откуда днём были бы уже видны наши дворы, и поняла, что будет всё хорошо. И в это время там, впереди, столбом взвилось высокое и страшное пламя, ветер нёс его, а внутри огня вздымались черным-чёрные знакомые ветви. Это пылала Злая Берёза, это протягивал горящие руки Тот, кого я всегда жду…
Судорога стиснула горло, я ощутила, как потекло по лицу. Я открыла глаза и посмотрела на Хаука, и Хаук отнял от губ свирель. Я почти прошептала:
– Зачем ты сказал, будто я прибегу, как только ты свистнешь?
Хаук отшатнулся, словно от пропевшего над ухом меча. Вскинул ко лбу сжатый кулак и, по-моему, застонал. Значит, всё-таки я не ошиблась, истинно поняла его датскую молвь. Воевода никогда не сказал бы подобного про Голубу, хотя она и заслуживала… Хаук молча протянул мне подаренную ещё в день тризны свирель, синие глаза блестели, как два родника. Я сказала:
– Прощай, Хаук. Удачи тебе.
Он повернулся и пошёл к кораблю.
4
– Вот этой зарёванной я должен буду служить, – донеслось бормотание рыжего Твердяты. Он даже не озаботился стереть досаду с лица, когда я оглянулась. Я встала и отряхнула порты.
– Пошли-ка со мной, – сказала я отроку.
Он хотел посмотреть, как отправятся корабли, и спросил недовольно:
– Зачем ещё?
– Затем, что я так велю, – отрезала я. – А не любо, никто силой не держит.
Он поплёлся за мной. Он думал, сейчас я буду что-то доказывать, и гадал, пригодятся ли кулаки. Или мужское умение не оплошать перед кметем с косой. Почём знать! Я молча вела к мреющим корбам, к набухшим осенними дождями трясинам. Твердята вымочил ноги, перелезая топкое место. Я слышала, как он ругался вполголоса. Я была босиком. Я до снега бегала босиком.
Я остановилась на самом верху гранитного лба, глядевшего далеко по болотам. Твердята присел на валежину, стал отжимать сапоги. Я велела:
– Зажги костёр.
Он наломал хворосту и высек огня. У себя дома он был вожаком, девки липли, ребята отступали с дороги. Он ждал испытаний, идя к нам в Нета-дун. Он готовил себя служить и снова быть малым в роду, слушать посвящённых мужей и отца-воеводу… но прихоти девичьи выносить?
Я сидела под деревом, обхватив руками колени. Жадные язычки огня были почти незаметны в слепящем солнечном свете. Друзья Хаука и сам он, наверное, уже сидели на палубе, и палуба качалась под ними, и ветер дул в паруса. Высматривал ли Хаук меня на берегу? Твердята укрепил меж камнями две толстые палки, повернул к огню сапоги. Сейчас склонит голову набок, начнёт лениво поглядывать на меня. Я выкатила ему под ноги горящую головню:
– Наступи.
Он отшатнулся испуганно и недоуменно, вскинул глаза.
– Боишься, ососок, – сказала я, и губы одеревенели. – Смотри!
Вытащила чёрно-золотой, переливчатый сук и поставила на него ногу.
Боль ударила рогатым копьём, снизу вверх, от ступни до затылка. Рушилась в пламени Злая Берёза, метельная зимняя ночь навек поглощала Того, кого я всегда жду. Рвался к небу последний костёр Славомира. Не станут нас с ним закапывать вместе в снег. Дотла, до серой золы выгорал во мне Хаук, его колдовская свирель, его синие, отчаянные глаза. Для меня не сбудется баснь. Они никогда не сбываются, потому-то их и рассказывают. Давно было мне уже пора это понять…
Я открыла глаза. Твердята, оказывается, тоже наступил на головню и тоже сидел крепко зажмурившись, закусив губы, и на побелевшие щёки текло из-под век. Ему не за что было себя мучить. Ничего. Вскорости наживёт.
– Плачешь, – сказала я, и он встрепенулся. У меня глаза были сухие. Я сказала ещё: – Поймёшь когда- нибудь, отчего воину можно плакать, отчего нет. Ступай себе домой, если хоти нет сопливой девке служить.
Твердята поплевал на широкие ольховые листья, неверными пальцами прижал к волдырям. Бережно натянул сапог, ещё не просохший… взял другой и спохватился:
– А ты как?
Я усмехнулась:
– Да как-нибудь.
– Негоже, – молвил Твердята. И вдруг протянул второй сапог мне: – Сделай милость, Зима Желановна, прими!
– Не серчай, дитятко, на Милонега, – сказал мой наставник. – Он на всём свете любит лишь одного человека: нашего Бренна…
Постепенно мы вызнали с Блудом, что Грендель когда-то ходил у князя Рюрика в кметях, и люди считали его храбрецом, каких поискать. Всего-то раз он поколебался в бою, поберёг себя, отступил, бросив раненого побратима… Но с той поры уцелевшего мучило одно и то же видение: всякий раз, когда смерть зажигала красное пламя на концах вражьих мечей, мстилось Гренделю, будто спешит, спешит ему на выручку когда-то преданный побратим, идёт в шеломе и кольчуге, укрывшей голые рёбра, с копьём в костлявой руке…
Оттого он не мог усидеть долго на месте, жил когда в Ладоге, когда у Вольгаста, смотря где злей было немирье, искал, чтобы государыня Смерть решила от муки, вернула ясный рассудок. О прошлом годе погнало его аж за самое Варяжское море, на корабль то к одному, то к другому вождю… А дом знал всё равно там, где ставил стяг наш воевода. Только Мстивоя как следует слушался Милонег, только ради него был готов голыми руками ломать любого врага…
Однажды мы снова взялись вопрошать Хагена о распятом Вожде.
– Я расскажу лучше, я сам христианин, – сказал подошедший Грендель. Он был в добром расположении духа, и мы дождались его повести: – Когда мы осаждали монастыри, нам порой предлагали креститься и всем обещали подарки. Я девять раз принимал крещение и, бывало, получал нарядную одежду, но бывало, что и рваньё!..
А больше в ту осень ничего весёлого не случилось. Трижды к нам из-за стен долетал по ночам дальний собачий вой, заунывный и жуткий, как над мертвецом, и наутро люди шептались, что, мол, Гелерт и Арва тотчас поджали хвосты и юркнули под лавку, и выманить не удалось… А сторожа на забрале не могли взять в толк, отколь слышался вой.
Многие понимали, что это было скверное предвестие для вождя. Могучие воины хмурились бессильно: даже их червлённые кровью щиты не укроют его от напасти. А Перун, хранящий вождей, уже скоро смежит глаза до весны. Сам воевода вёл себя как обычно. Только однажды я услыхала, как он негромко сказал возмущённому чем-то Плотице:
– И не перечь мне, когда я говорю, что это не убыль.
Ответ старого храбреца я повторить не решусь, подобными словами только гнать прочь костистую нечисть. Наверное, снова шла речь о его деревянной ноге и о том, что придётся ей торчать в гриднице с хозяйского места. Помню, я стиснула в ладони дедушкино громовое колесо и долго звала Перуна, упрашивая помочь. Вождь честен дружиной, дружина честна вождём. Как уйду? Древнего Вождя тоже бросили, когда