чем о спасении души, он забывает о своем знатном происхождении, запросто общается с торгашами, не боится замарать пальцев, будто он сам красильщик или сукновал, больше ищет выгоды и прибылей, чем славы, но, возможно, именно по этой причине земле его не изменяет удача. Это правитель лукавый и льстивый, ибо искусно сводит речь к непредсказуемому концу и вкладывает в уста людям то, что приносит ему выгоду.
Филипп слушал речи Германна с неудовольствием. Он был раздражен и остановил посланника жестом десницы, которая до сих пор покоилась на тыльной стороне руки левой. Потом переменил позу, говоря:
— В чем смысл слов твоих, Германн? Ни один истинный властитель не уподобится лавочнику! Следи за собой и наперед думай, что говоришь, ибо пустословие и твоему королю может нанести урон.
Германн хотел было добавить что-нибудь утешительное, но Филипп, устало приложив ладонь к челу, поднялся, давая понять, что беседа закончена. Он был разочарован. Он верил, что власть лежит в руце Божией и что низость ума и жажда наживы недостойны властителя. Верил он, что титул «король» или «князь» — это некое испытание славой, верил, что тот, кто подвергается этому испытанию, не может быть низок духом, ведь он избран владычествовать, водить в бой войска и защищать достоинство государства.
Наверное, эта незыблемая вера и заставила Филиппа сохранить приязнь к чешскому правителю и после своей коронации пожаловать Чехии наследственное право королевства. Однако вполне вероятно, что Филиппа толкал на дружбу с Пршемыслом сам ход совершавшихся событий. Вполне возможно, что их течение и коловращение, причиной чему являются повседневные поступки и направление мысли, потом — сила, а там — и усталь, и голод, и огромные деньги, которые приходится отдавать за краюху черного хлеба, — вполне возможно, что все эти постыдные, низкие дела оказывали на Филиппа более сильное воздействие, чем убеждения, о которых речь шла немного выше.
Как бы там ни было, но в точно назначенный день в городе Майнгейме можно было видеть, как два властителя шествуют по нефу храма. Филипп шагал прямо. Лицо его было неподвижно, он медленно поднимал тяжелые веки, взглядывая на факелы, и едва ли увидел детишек, поющих на высоких лестницах, поставленных вдоль стен храма. Детишки были подобны ангелочкам. Их украшали золотистые волосы, крылья из голубоватой материи, а также зеленые веточки и цветы. Что до пения, то Бог наделил их искусством и одарил столь прекрасными голосами, что пение их напоминало соловьиное; а что касается их пропитания, то об этом редко кто вспоминал, и певчие в костеле сызмальства вели нищенское существование.
Однако мыслям об этом Филипп не предавался. Он двигался вперед и остановился лишь неподалеку от дарохранительницы, опустившись на низенькую приступочку, накрытую листвой. Над королем распахнулись воздуха из златотканых риз, а вокруг — держа на подушечках символы суверенности — выстроились вельможи и князья Немецкой империи.
Когда все заняли подобающие места, какой-то диакон дал знак певчим умолкнуть, и тогда в дело вступили инструменты, то бишь трубы прямые и трубы гнутые.
Под эти звуки в храм вошли три пражских каноника, каждый из которых нес в знак скорбной памяти о Царе Небесном и в знак покорности ему королей светских какой-нибудь предмет, напоминавший страсти Господни. Один — гвозди, второй — кнут, а третий — терновую ветвь. За этой троицей шествовали епископы и аббаты, следом выступали вельможи, и только потом — в отдалении, на расстоянии, равнявшемся десятикратно вытянутой руке, — шел Пршемысл. Его пурпурный плащ был украшен немногими драгоценными каменьями, а на руках его, сложенных крест-накрест, сверкал лишь один перстень. Цепь, висевшая у него на шее, была, вероятно, одной из самых легких. И создавалось впечатление, что князь пришел без долгих приуготовлений и словно бы даже с некоторым пренебрежением относился и к собственному сану, и к королю Филиппу. На лице его не обнаруживалось ни радости, ни смирения, ни спеси, и он, оставаясь самим собой, двигался шагом быстрым, но притом и размеренным, с непринужденностью, которая по обычаям тех времен не слишком приличествовала знатным людям и могла возбудить у архиепископа прилив неудовольствия.
Так ли это было? Бог весть, но с уверенностью можно сказать одно — какой-то вельможа коснулся локтя епископа Регенсбургского, кивком головы показывая, как Пршемысл оберегает свои церковные одеяния, избегая тех мест, куда упали огненные капли факелов. В это мгновение взгляды чешского властителя, архиепископа и этого вельможи встретились. Пршемысл, усмехаясь, легонько приподнял брови, а священники нахмурились.
И тут один из диаконов, прочитав их взгляды, то есть — легкую улыбку Пршемысла и угрюмую насупленность двух священнослужителей, решил про себя, что никогда не стать им друзьями. Однако, когда торжественные службы подошли к концу, когда князья и знатные гости уселись за столы, дабы откушать и обговорить дела княжения и заботы святой веры, случилось так, что именно архиепископа слова Пршемысла привели в восторг. И, право, могло ли быть иначе, если король изъяснялся столь просто, с таким проворством подхватывал идеи, готовые сорваться с языка архиепископа, что церковный князь услышал только то, что и хотел услышать. И почудилось всем благородным гостям, будто в присутствии короля Пршемысла дела трудные превращаются в дела пустячные и словно бы чрез его усердие достигнут оказался и успех, и некое удивительное взаимное расположение.
Король и его свита отбыли домой; они давным-давно уже покинули пределы Немецкой империи, а в ушах Филиппа все еще звучала сладкая напевность Пршемысловых слов, и он испытывал нечто подобное счастью, вспоминая вольность и естественность его движений. Короче, Филиппа чешский правитель очаровал, и король привязывался к нему тем сильнее, чем больше счастья доставляла ему уверенность, что с Пршемыслом он держал себя как человек, обладающий большей властью. Раздавать средь подданных короны — естественное право короля, но при его осуществлении невольно рождается уверенность, что тот, кто этим правом владеет, тот воистину — король королей.
ГОЛОД И БУНТ
Когда между Филиппом Швабским и Отгоном Брауншвейгским дело дошло до схватки, чешскому князю пришлось собирать войско. В Майнгейме Пршемысл обязался взять на себя подобную услугу; договорились они с Филиппом, что чешский король будет поддерживать его и в разноголосице сейма, и на поле брани. Памятуя об этом обещании, чешский король с большим войском пересек границу и двинулся на запад.
Случилось это в начале Пршемыслова правления, и порядок, который обычно держится либо на страхе, либо на преданности, еще не распространялся на все войско. В поход выступили заядлые рубаки, чья кожа была сплошь испещрена шрамами, щит изборожден ударами, полученными в пылу сражений, а меч истончился от непрестанной заточки. В походе у этих вояк проснулся их прежний воинственный дух; рукоять меча жгла им ладони, а тяжелый колчан приводил в исступление. Запрокинув головы, любовались они остриями сверкающих копий, и проснувшаяся ярость и угрюмое буйство, словно натянутая узда, горячили под ними их жеребцов. Скачка верхом, срывавшаяся в галоп и в карьер, лишь возбуждала их пылкий ум, и вскоре войско уже уподобилось скале, катившей в овраг. Чем дальше, тем быстрее становилось его движение, а строй растягивался, становясь все шире и шире.
Пршемысл повелел предать смерти десятерых поджигателей и повесить трижды столько же насильников и мародеров, что вламывались в крестьянские чуланы и разыскивали солонину за печкой или молодых женушек в теплых постелях.
Как говорится, петля — сплетена она из ремешков или из пеньки, или просто из соломы — наилучшее средство управлять войском. Возможно, это утверждение не расходится с правдой, однако