являются источником и основой последующей истории этих стран. У нас нет ничего подобного. В самом начале русской истории было дикое варварство, позднее — невежественные предрассудки, затем деморализующий гнет татарских завоевателей, следы которого не исчезли из нашего образа жизни и по сей день. Наши воспоминания не идут дальше вчерашнего дня, мы — чужды друг другу». Никто не смог отгадать автора, и Боровский открыл, что слова принадлежат предшественнику современных диссидентов — Чаадаеву, объявленному царем сумасшедшим.
«Если бы Штирлиц был уверен, что Россия изменилась, порвав с прошлым, стал бы он вспоминать эти слова перед лицом смерти?» — многозначительно спросил Лакер. И подытожил: «Следует ли искать в сочинениях Семенова скрытый подтекст? В сочинениях дореволюционного периода в России существовала давняя традиция говорить эзоповым языком, так, чтобы обойти царскую цензуру, говоря о России, Ленин иногда писал „Япония“. Нацистская Германия Семенова является, вероятно, его „Японией“».
Прочтя статью, папа очень смеялся и назвал автора «сукиным сыном», что в его устах прозвучало как комплимент…
НА КРАСНОЙ ПАХРЕ
Квартира в Москве до моего рождения была маленькой — всего две комнаты, в одной жила мама с маленькой Дашей, в другой обитал папа со всеми своими рукописями, книгами, пишущей машинкой и нескончаемым потоком званых и незваных гостей. Летом снимали дачку у Грибанова на Николиной Горе, а зимой, если папа больше месяца не уезжал в командировку, в квартире устанавливался такой творческий беспорядок, что мама теряла голову. Поэтому, как только к середине 60-х появились деньги, родители принялись искать дачу. Начали с посещения благословенной Тарусы. Очарованные библейскими далями, возвращались в идиллическом настроении в Москву, но на выезде из Тарусы машина забуксовала. Папа остановил группу мальчуганов: старшему было лет двенадцать, младшему, сопливому, от силы шесть. Попросил: «Подтолкните, детвора». Ребята охотно подтолкнули, но, координируя движения, крыли друг друга такой матерщиной (особенно заковыристо выражался сопливый карапуз), что даже папа, к русскому мату относившийся с большой симпатией, представил, как неуютно почувствует себя в такой компании пятилетняя дочка, и решил дом в Тарусе не покупать.
Долго присматривались к Николиной Горе, но не входили в бюджет, думали о близлежащих Уборах, потом возникла Красная Пахра.
Из дневника отца, 1963 год.
Папа и Боровик тогда дружили, и случай захотел, чтобы писатель Березко, живший рядом с Генрихом Аверьяновичем, надумал свою дачу продать. Решения отец умел принимать молниеносно: в тот же день собрал все имеющиеся деньги, занял недостающее у Галины Николаевны (мы ее называли «Багаля»), у Сергея Владимировича Михалкова (с обещанием вернуть через год, которое и выполнил) и с гордостью написал маме, отдыхавшей в санатории в Крыму:
Пахра была замечательным местом. Этот поселок писателей находился (пишу в прошедшем времени, потому что теперь писателей в поселке почти не осталось) на 36-м километре Калужского шоссе. Среди вековых елей стояли строго европейского стиля небольшие дома с черепичными крышами. Днем лес оглушал стук печатных машинок, а по вечерам по тихим аллеям гуляли Твардовский, Симонов, Розов, Ромм, Трифонов, Кармен…
Папа в первый же вечер обошел всех этих знаменитостей, пригласив на шашлык. Маме сообщил об этом за полчаса до прихода гостей. Та ахнула: «У нас же нет ни кусочка мяса!» — «Да? Зато есть колбаса!» — нашелся папа. И долго мама не могла забыть позора, который пережила, когда Шейнин, Симонов, Розов, Орест Верейский и Кармен, сидя на корточках перед костром и растерянно переглядываясь, жарили кусочки любительской колбасы, наколотой на веточки.
Неуважение к людям? Вовсе нет! Перед этими писателями папа преклонялся, просто таково было его отношение к быту: из блюд он больше всего любил гречневую кашу, а изысканные интерьеры, крахмальные салфетки, начищенное серебро, хрустальные фужеры ему были просто-напросто не нужны. У отца напрочь отсутствовали снобизм и свойственное нуворишам желание удивить гостей. Оказывалось что-нибудь хорошее в холодильнике — сразу ставилось на стол, не оказывалось — не беда! Застолье он считал удавшимся не тогда, когда стол ломился от яств, а когда умны были собеседники и красивы тосты. Отец обладал редким даром быть интересным: знал массу новелл, анекдотов, стихов. Поскольку засыпал и просыпался он с очередной книгой в руках, и постоянно путешествовал, то «программа» все время пополнялась и он не повторялся. Память у него была фотографической, умение слушать — редким, более интересного собеседника найти было трудно и поэтому в доме постоянно толклись люди. Отец приглашал всех, никогда не подбирая по интересам, оттого компании получались на редкость разношерстные. Маститый писатель, ободранный художник, редактор с «Мосфильма», подвыпивший военный, сияющий цеховик, испанский бизнесмен, американский журналист, ученый-эрудит — всех он встречал своим раскатистым смехом (никто другой так искренно и добро смеяться не умел), в каждом находил интересное, хорошее, заслуживающее внимания. В этом был весь отец с его темпераментом, открытостью и романтическим идеализмом.
Гениальный рассказчик, он никогда не «токовал», не давил энциклопедическими знаниями и феноменальным интеллектом. Как опытный настройщик, отец находил в человеке единственно верный камертон, и тот, раскрепостившись, открывал себя с самой хорошей и интересной стороны.
Пахру папа полюбил настолько, что иногда срывался из Москвы поздно вечером с нами, маленькими, и друзьями. Ах, эти неожиданные поездки, когда веселое застолье, начатое в московской тесноте, решали перенести на дачу и ехали зимним вечером по пустынному уже Калужскому шоссе. Темный дом в глубине заснеженного сада встречал нас немым укором, и луна холодной безучастной красоткой следила за судорожными поисками ключа, выпавшего куда-то из маминой сумки. Мне, четырехлетней, родители говорили, что у меня такие голубые глаза, что просто светятся, и я все твердила им, топчась в темноте у