музеем заводного голубя, который летает, тревожно трепеща хрупкими крыльями из блестящей фольги, и мы отправляемся в музей Родена на рю Варенн. И отец открывает мне великую нежность «Поцелуя», трагическую неистовость скульптуры Бальзака, бесконечную печаль «Мыслителя» и подводит к знаменитому триптиху. Маленькие карабкающиеся по отвесной скале человечки, срывающиеся в пропасть, поражают меня, тринадцатилетнюю, но не под силу мне провести трагические параллели (Да здравствует неведение отрочества, и как следствие его, радость бытия!). А потом, в маленьком кафе в саду при музее, за белым столиком под полосатым зонтом папа угощает меня черничным тортом. Солнечно, пахнет розами и кофе. Важно, как парижские рантье, расхаживают по посыпанным гравием дорожкам голуби и суетливо купаются в пыли воробьи. Отец молчит и улыбается.

Срок — веселью, грусти — мера, Смысл порочного примера, Необъятность бытия, И непознанность причины, В чем-то наподобье мины, Или таинству огня, Или алогизму слова… Что-то подтолкнуло снова К рассуждению меня.

…В Бонне мы время от времени заезжаем к папиной кузине Вере и ее мужу Эдуарду Мнацаканову: оба добры, деликатны, интеллигентны. Эдик — корреспондент ЦТ и еженедельно, смешно тараща глаза, обстоятельно вещает на Москву о политическом бесправии, безработице и забастовках, а по вечерам шепчется с Верой об ужасе, творящемся дома. Когда им приходит мысль привезти на каникулы двухлетнюю внучку, оказывается, что нужно просить разрешения в ЦК. Эдик просит, с замиранием сердца ждет ответа. Продолжает делать репортажи о капиталистических беззакониях. Трагическая двуличность эпохи, что страшнее компромисса с собственной совестью?

Раз в Мюнхене отец навещает запойного — глаз не видно — русского эмигранта Лебедева. Попав в плен, он остался в Германии, женился на немке. Весь вечер мы слушали его рассказы о фронте, лагере, послевоенных мытарствах, а тихая фрау «Лебедефф» жарила к ужину грибы, собранные нами утром в лесу…

На улице папа сказал мне: «Горестна ложь, но полуправда еще горестнее и страшнее. Бедняга оттого пьет по-черному, что никому не может рассказать всего».

В этом отношении счастливым человеком была Багаля. Она ни в чем не сомневалась, ничего не таила, не задавала себе лишних вопросов. Плакала, когда в программе «Время» сообщали об очередной поездке Леонида Ильича в капиталистический лагерь: «Умница, — летает, работает, — все для нас!» Штудировала передовицы, свято веря во все, что читала. Когда приехала в гости к папе и он ее спросил: «Мамочка, что бы тебе хотелось посмотреть в ФРГ больше всего?» — она, ни секунды не раздумывая, ответила: «Музей Карла Маркса!»

Так, в один воскресный день, мы поехали в Трир, на родину беспокойного бородача. К торжественному случаю Багаля надела свое самое красивое платье. Вообще-то она была великим аскетом: деньги, которые папа ей регулярно давал, берегла (пригодятся внучкам), отказывалась покупать новые вещи, годами донашивала старомодные наряды, будто сошедшие с рекламных плакатов 50-х годов, но тут принарядилась, даже чуть подмазала губы и всю дорогу возбужденно сверкала глазами. Она была коммунисткой с пятидесятилетним стажем и с гордостью носила значок «50 лет в партии», но папа утверждал, что по степени сознательности бабушка в рядах уже лет семьсот.

Зайдя в музей, мы водим Багалю от экспоната к экспонату — она глубоко дышит, глаза ее поблескивают. Возле генеалогического древа семьи Маркса, восходящего к XVI веку (один из родоначальников — всеми уважаемый раввин), она уже не может сдерживать переполняющих ее чувств и начинает громко рыдать. Отец (так никогда в ряды не вступивший) сочувственно похлопывает бабушку по плечу и отходит в сторону, я давлюсь от смеха. Просветленная Багаля вытирает слезы и счастливо улыбается.

— Мамочка, а что же делать с прадедушкой Маркса — раввином? — шутит папа.

— Тише, мальчик, это империалистическая пропаганда!

Возвращаемся в Бад-Годсберг. По дороге отец останавливается в раскинувшихся по берегу Рейна маленьких деревеньках, славящихся своим виноделием. Заводит меня в сады виноделов, и в холодных темных подвалах, заставленных почерневшими от времени винными бочками, перехваченными зелено- медными обручами, хозяин с мозолистыми руками и командным голосом обстоятельно рассказывает нам об урожае, о заморозках, хвалит виноград и наливает в крохотные рюмочки молодое, сразу же ударяющее в голову вино.

Клаус Мэнарт был худ, стар, горбонос, а густые, кустистые брови придавали ему вид хрестоматийного немецкого профессора. Он и был профессором, специалистом по славянскому миру. Его дом в Шварцвальде (Черном лесу) стоял среди высоченных разлапистых елей, и редко когда солнцу удавалось осветить огромную библиотеку и по-немецки уютные спальни. Жена профессора давно умерла, и последние годы семидесятипятилетнего Мэнарта скрашивала тридцатилетняя пухленькая Аника — хорошенькая веселая немочка со вздернутым носом, которую он часто брал с собой в путешествия. Из Египта Аника вернулась с синяками на попе и спине — исщипали темпераментные местные жители. Больше всего ее огорчило то, что ни одному из нахалов не удалось дать пощечину. Щипали на улице, и когда она с возмущенным визгом оборачивалась, то натыкаг лась на невозмутимые лица прохожих — попробуй угадай: кого бить?!

Оттого ли, что Аника искренне восхищалась старым мудрым Мэнартом, оттого ли, что он относился к ней скорее как к дочери, нежели как к женщине, смотрелись они не смешно, а трогательно.

Я заметила, что стоило отцу почувствовать в ком-то искренний интерес к России, как он моментально проникался к этому человеку симпатией. Так получилось и с Мэнартом. Он тогда работал над книгой «Что русские читают? Что русские смотрят?» — о литературных и кинематографических вкусах россиян, и папа помогал ему, как мог. Педантичный Николай Германович (так мы его звали на русский лад) писал книгу, как серьезный научный труд, несколько раз ездил в Россию, встречался с писателями, читателями, библиотекарями и архивариусами; много говорил с папой, а в результате получился увлекательный бестселлер, раскупленный в Германии за несколько дней. Мэнарт тогда ликовал. Папа приехал к нему в Шварцвальд, Аника гостила у родителей, и старый профессор дурачился, как мальчишка. Во время прогулки по пахнувшему смолой, хвоей и грибами лесу прятался за елкой и появлялся, сгорбившись, натянув на голову плащ и опираясь на корявую клюку.

— Ха-ха-ха, Олечка. Ты знаешь, кто я? — противным голосом вопрошал он меня. — Да-а-а, я — Баба-яга! — И пускался за мной вдогонку…

…Через год Николай Германович приехал в гости к папе в Москву, привез нам с Дарьей украшения из серебра с лазуритом и бирюзой из Латинской Америки, был весел и улыбчив.

— А где же Аника? — огорчилась я, поняв, что в этот раз он приехал один.

— О, я купил ей книжный магазин, — гордо улыбаясь, ответил профессор, — у нее теперь много работы.

Я порадовалась и чуть позавидовала Анике, которая могла теперь целыми днями сидеть в собственном магазине, принимая умных посетителей и читая любые книжки, поблагодарила Николая Германовича за подарки и больше его не видела, занятая школьными делами. А через несколько месяцев, в ноябре 1983 года, папа получил по почте письмо с черной каемочкой: «Сорок лет назад ясновидящая индианка в Нью-Дели сказала мне, что я доживу до восьмидесяти четырех лет, то есть до 1990 года. Она оказалась плохой предсказательницей. Когда вы прочтете эти строки, меня не будет. Этим летом у меня

Вы читаете Юлиан Семенов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату