— Ты знаешь, что христианами завтра будут освещать сады цезаря?
— Завтра? — переспросил Виниций.
Перед такой близкой и ужасной действительностью сердце его сжалось от боли и страха. Он подумал, что сегодня, может быть, последняя ночь, которую он сможет провести с Лигией. Простившись с Петронием, он поспешил к смотрителю 'ям' за пропуском.
Но здесь его ожидало большое огорчение. Смотритель отказался дать пропуск.
— Прости, господин. Я сделал для тебя все, что мог, но я не могу подвергать опасности свою жизнь. Сегодня ночью будут отправлять христиан в сады цезаря. Тюрьма наполнится солдатами и чиновниками. Если тебя узнают, погибну я и мои дети.
Виниций понял, что настаивать было бы напрасно. У него блеснула надежда, что солдаты, видевшие его прежде, может быть, не потребуют у него пропуска. С наступлением ночи, надев обычную тунику раба и обвязав тряпкой голову, он пошел к воротам тюрьмы.
Но на этот раз пропуска проверялись особенно тщательно, и, что хуже всего, сотник Сцевин, суровый и преданный душой и телом цезарю солдат, узнал Виниция.
Но, по-видимому, и в закованной в железо груди таилась искорка сочувствия человеческому горю, потому что вместо того, чтобы ударить копьем по щиту в знак тревоги, он отвел Виниция в сторону и сказал:
— Господин, вернись домой. Я тебя узнал, но буду молчать, не желая губить тебя. Пропустить не могу, поэтому уходи, и пусть боги пошлют тебе утешение.
— Ты не можешь пропустить меня, так позволь остаться здесь и увидеть тех, кого будут выводить из тюрьмы.
— Приказа, запрещающего мне это, нет, — ответил Сцевин.
Виниций встал у ворот и ждал, когда начнут выводить осужденных. Наконец около полуночи широко раскрылись ворота тюрьмы и показалась толпа узников — мужчин, женщин и детей, окруженная преторианцами. Ночь была светлая, наступило полнолуние, — Виниций ясно видел не только фигуры несчастных, но и лица их. Они пошли парами, длинной, зловещей вереницей, среди тишины, нарушаемой бряцанием оружия. Их было столько, что, по-видимому, подземелья остались пустыми.
В хвосте шествия Виниций ясно увидел лекаря Главка. Ни Лигии, ни Урса не было среди осужденных.
XIX
С наступлением вечера волны народа стали заливать сады цезаря. Празднично одетая, увенчанная, поющая, веселая и уже пьяная толпа шла смотреть на новое, великолепное зрелище. Крики 'Semaxii! Sarmentitii!' (так называлась казнь через сожжение) разносились по всему Риму. В городе и раньше видели людей, которых сжигали на столбах, но никогда еще не было столь большого количества осужденных. Цезарь и Тигеллин хотели покончить с христианами и вместе с тем уничтожить заразу, которая из тюрем распространялась по городу. Велено было очистить все подземелья, оставили всего лишь несколько десятков, предназначенных для конца игр.
Поэтому толпа, вливавшаяся в сады цезаря, была изумлена. Все главные аллеи и боковые, пролегавшие в глубине, вокруг лужаек и прудов, были уставлены столбами, к которым привязывали христиан. С более возвышенных мест, где вида не заслоняли деревья, можно было видеть длинные ряды столбов с привязанными к ним людьми, украшенные цветами и вьющимися растениями; столбы разбегались во все стороны и ближайшие казались мачтами кораблей, а дальние похожи были на увитые зеленью тирсы [65], воткнутые в землю. Количество жертв превзошло все ожидания народа. Можно было подумать, что целое племя привязали к столбам для забавы цезаря и Рима. Толпы останавливались перед отдельными осужденными, если их интересовал вид, возраст или пол жертвы, рассматривали лицо, цветы, гирлянды плюща и трогались дальше, невольно задавая себе вопрос: 'Неужели обнаружено столь большое число поджигателей и как могли сжечь Рим дети?' И недоумение постепенно переходило в тревогу.
Наступала ночь, на небе блеснули первые звезды. Тогда у каждого столба встал раб с пылающим факелом в руке, и когда звук трубы прокатился по садам, возвещая начало зрелища, они коснулись факелами столбов.
Скрытая под цветами солома, обильно политая смолой, мгновенно вспыхнула ярким пламенем, которое усиливалось с каждой минутой и поднималось кверху, охватывая ноги осужденных.
Народ молчал. Сады наполнились стоном и криками боли. Некоторые, подняв головы к небу, запели гимн в честь Христа. Народ слушал. Но даже самые жесткие сердца были поражены, когда с меньших столбов послышались раздирающие крики: 'Мама! мама!' Дрожь пробежала по телу даже наиболее пьяных зрителей при виде невинных детей, плачущих от боли и страха, задыхающихся в дыму, который начал душить жертвы. Пламя ползло кверху, охватывая цветочные гирлянды и тела. Осветились главные и боковые аллеи, осветились чаша, лужайки и цветочные клумбы, заблестела вода в прудах и бассейнах, деревья стали розовыми, было светло как днем. Запах горелого мяса наполнил сады, но рабы тотчас стали сыпать в приготовленные заранее кадильницы мирру и алоэ. В толпе послышались крики, но трудно решить — сочувственные к христианам или восторженные и прославлявшие цезаря. И эти крики усиливались по мере того, как огонь охватывал столбы, лизал грудь осужденных, сжигал знойным дыханием своим волосы на голове, бросал искры в лицо, пока, наконец, не вырывался вверх, словно и он прославлял победу и торжество той силы, которая создала его…
В самом начале зрелища появился цезарь на великолепной цирковой квадриге, запряженной четырьмя белыми конями; на нем была одежда наездника цветов партии Зеленых, к которой принадлежал он и его двор. За ним двигались колесницы, наполненные придворными, жрецами; пьяные вакханки в венках и с кувшинами вина в руках издавали дикие вопли… Музыканты, переодетые фавнами и сатирами, играли на кифарах, флейтах и рожках. На некоторых колесницах ехали знатные римлянки, матроны и девушки, также пьяные и полуголые; около квадриг бежали мужчины, потрясая тирсами; некоторые били в тимпаны и бросали цветы. Вся эта пышная процессия медленно двигалась вперед, издавая вакхический крик: 'Эвое!', по главной аллее среди дыма и человеческих светочей. Цезаря сопровождали Тигеллин и Хилон, страх которого забавлял Нерона; он лично правил квадригой и, проезжая, смотрел на горящие тела и прислушивался к крикам народа. Стоя на высокой золоченой колеснице, окруженный морем голов, которые склонялись перед ним; в отблесках огня, в золотом венке циркового наездника он возносился над толпой и казался исполином. Ужасные руки его, простертые вперед и держащие вожжи, казалось, благословляли народ. На лице и в прищуренных глазах дрожала улыбка, и он сиял, как солнце, как божество, страшное, но прекрасное и могучее.
Иногда он останавливался, чтобы лучше рассмотреть какую-нибудь девушку, тело которой лизал огонь, или ребенка, корчившегося в предсмертной агонии, — и снова двигался вперед, ведя за собой обезумевшую, разнузданную толпу.
Он кланялся народу или, откинувшись назад и натягивая золотые вожжи, разговаривал с Тигеллином. Доехав до большого водомета на перекрестке двух широких аллей, он сошел с колесницы и, подав знак друзьям, замешался в толпе.
Его встретили криком и рукоплесканиями. Вакханки, нимфы, сенаторы, жрецы, фавны, сатиры и солдаты окружили его безумным хороводом, а он, имея по одну сторону Тигеллина, а по другую — Хилона, обошел фонтан, вокруг которого возвышалось несколько светочей, останавливался перед каждой жертвой, делал замечания или шутил над стариком-греком, на лице которого было написано безбрежное отчаяние.
Они остановились перед высоким столбом, украшенным зеленью мирт и цветочными гирляндами. Языки красного пламени доходили до колен жертвы, но лица разглядеть нельзя было, потому что его окутывал дым. Но через минуту легкий ночной ветер прогнал дым, и все увидели голову старца с седой и длинной бородой.
Увидев его, Хилон весь сжался в комок, извиваясь как раненая змея; из груди его вырвался крик,