Но цезарь внимательно смотрел на Петрония, похвалы которого ему были всегда особенно приятны; тот сказал:
— Что касается музыки, то Орфей должен сейчас стать таким же желтым от зависти, как присутствующий здесь Лукан; а стихи — я жалею, что они не хуже, потому что, может быть, я и нашел бы тогда соответствующие выражения, чтобы хвалить их.
Лукан не рассердился за слова Петрония о зависти, наоборот, он с благодарностью посмотрел на него и, делая смущенное лицо, проворчал:
— Проклятая судьба, заставившая меня жить в одно время с таким поэтом. Можно было бы остаться в памяти людей и на Парнасе, а теперь приходится померкнуть, как светильник при солнце.
Петроний, обладавший изумительной памятью, стал цитировать отрывки из гимна, приводить отдельные стихи, расхваливая выражения и слова. Лукан, словно забыв о зависти под обаянием подлинной поэзии, присоединил к словам Петрония свои восторги. На лице Нерона было написано довольство и невероятное тщеславие, не только похожее на глупость, но и бывшее ею на самом деле. Он сам подсказывал выражения, которые считал наиболее удачными, потом стал утешать Лукана, говоря, чтобы тот не отчаивался, потому что каждый одарен лишь теми талантами, какие дала ему природа, и поклонение Юпитеру, свойственное людям, не исключает почитания и других богов.
Потом он встал, чтобы проводить Поппею, которая была больна в самом деле и теперь хотела удалиться к себе. Своим собеседникам он велел остаться на местах и ждать его возвращения. Скоро он действительно вернулся, чтобы вдыхать фимиам лести и смотреть на забавы, которые он сам, Петроний и Тигеллин приготовили для этого пира.
Снова читались стихи, произносились диалоги, в которых остроумие было заменено шутовством. Знаменитый мим Парис представил приключения Ионы, дочери Инаха. Гостям, особенно же Лигии, непривычной к подобным зрелищам, казалось, что они видят чудеса и колдовство. Движениями рук и тела Парис умел выражать такие вещи, которые, казалось, было совершенно невозможно выразить в танце. Он сделал несколько жестов, и под его руками как бы возникло светлое облако, живое, вздрагивающее, сладострастное, принявшее формы отдавшейся страсти женщины. Это была картина, а не танец, картина, обнажившая тайны любви — бесстыдная и очаровательная. После ее окончания вошли корибанты [34] и под звуки кифар, флейт, кимвалов и бубнов стали плясать с сирийскими девушками вакханалию, исполненную диких криков и еще более дикого разврата. Лигии казалось, что ее сожжет огонь, что молния должна ударить в этот дом, что потолок рухнет на головы пирующих.
Но из златотканой сети, укрепленной под потолком, сыпались только розы. Опьяненный Виниций говорил ей:
— Я видел тебя в доме Авла у бассейна, и я полюбил. Было утро, и ты думала, что никто на тебя не смотрит, но я видел… Я и сейчас вижу тебя такой, хотя и закутана ты в пеплум. Сбрось его, как сделала Криспинилла. И боги и люди жаждут любви. Кроме нее, нет ничего на свете! Положи свою голову мне на грудь и закрой глаза.
Сердце Лигии громко стучало. Ей казалось, что она падает в какую-то бездонную пропасть, и тот Виниций, который казался ей раньше близким и преданным, вместо того чтобы спасти, толкает ее туда. Ей было больно. Тревога и страх вернулись к ней — она боялась и этого пира, и Виниция, и себя самое. Голос, похожий на голос Помпонии, говорил в ее душе: 'Лигия, спасайся!' Но другой голос шептал, что уже поздно, и если кого опалил подобный пламень, если кто видел все, происходившее на этом пиру, если у кого так билось сердце, как у нее, когда она внимала словам Виниция, если кто волновался так, как она, от прикосновений Виниция, — то такой человек погиб, погиб без возврата. Она чувствовала слабость. Казалось, она упадет в обморок, и после этого произойдет нечто ужасное. Она знала, что ей грозит гнев цезаря, если она уйдет раньше, чем встанет он, но если бы она и решилась, то уже не могла бы сделать этого.
До конца пира было еще далеко. Слуги приносили новые кушанья и все время подливали в чаши вино. Появились атлеты, чтобы дать возможность полюбоваться борьбой.
Борьба началась. Мускулистые, лоснящиеся от жира тела слились в одну массу, кости трещали в железных объятиях, сквозь сжатые зубы вырывалось враждебное рычание. Иногда слышалось тяжелое, глухое топанье их ног об пол, усыпанный перед тем шафраном, то снова они становились неподвижными, утихали, и зрителям казалось, что перед ними группа, изваянная из мрамора. Римляне с наслаждением смотрели на игру их невероятно напряженных мускулов, на изогнутые спины, железные икры и плечи. Но борьба не была долгой, потому что Кратон, главный учитель в школе гладиаторов, по справедливости считался самым сильным человеком в государстве. Его противник стал быстро дышать, потом захрипел, лицо его посинело, наконец, кровь полилась из горла, и он бессильно повис в железных объятиях Кратона.
Гром рукоплесканий знаменовал конец борьбы, Кратон встал на плечи повергнутого противника, скрестил на груди свои мощные руки и обвел торжествующим взором зал.
Потом пришли звукоподражатели, шуты, жонглеры, но на них мало смотрели, потому что вино туманило взоры пирующих. Пир постепенно перешел в пьяную и развратную оргию. Сирийки, перед тем плясавшие вакхический танец, теперь смешались с гостями. Музыка сменилась диким и бессмысленным воем труб, рожков, флейт, египетских систров, бряцанием кимвалов и кифар; когда пирующим захотелось разговаривать, то на музыкантов стали кричать и гнать их вон. Воздух был насыщен одуряющим запахом цветов, благовоний, которыми красивые мальчики во время пира кропили ноги гостей, шафраном и человеческим потом. Было душно, светильники горели тускло, венки на головах сбились на сторону, лица побледнели и покрылись каплями пота.
Вителий свалился под стол. Нигидия, наполовину обнаженная, склонила свою пьяную детскую головку на грудь Лукана, а он, тоже пьяный, стал сдувать золотую пудру с ее волос, закатывая при этом глаза. Вестин с упорством пьяницы в десятый раз повторял ответ Мопса на вопрос проконсула, а Туллий, смеявшийся над богами, говорил тягучим голосом, прерываемым икотой:
— Если Сферос Ксенофана кругл, то такого бога можно катить перед собой, как бочку.
Но Домиций Афр, старый вор и доносчик, был возмущен такими речами и от негодования облил всю свою тунику фалернским вином. Он всегда верил в богов. Говорят, что Рим погибнет, и есть даже такие, которые утверждают, что он уже гибнет. И верно!.. Но если это наступит, то случится лишь потому, что у молодежи нет веры, а без веры не может быть добродетели. Забыты чистые старые обычаи, никому не приходит в голову, что эпикурейцы не будут в состоянии оказать сопротивление напору варваров. Он сожалеет, что дожил до таких времен, и принужден в наслаждениях искать утешения от огорчений, которые в противном случае замучили бы его окончательно.
Сказав это, он привлек к себе молодую сирийскую девушку и беззубым ртом стал целовать ее шею и руки. Глядя на них, консул Меммий Регул захохотал и, подняв лысую голову, украшенную съехавшим набок розовым венком, сказал:
— Кто говорит, что Рим гибнет?.. Вздор!.. Я, консул, знаю хорошо… Тридцать легионов берегут наш римский мир… pax romana! [35]
И, подняв руки, он стал вопить на весь зал:
— Тридцать легионов!.. Тридцать легионов!.. От Британии до пределов парфянских…
Вдруг замолчал, задумался и, приложив палец ко лбу, добавил:
— А, пожалуй, будет тридцать два…
И свалился под стол, через минуту раздался его храп.
Но Домиция не успокоило число легионов, которые охраняют мир: 'Нет! Нет! Рим должен погибнуть, потому что погибла вера в богов и приверженность к древним обычаям! Рим должен погибнуть… А жаль, потому что жизнь прекрасна, цезарь добр, вино хорошее… Жаль! Жаль! — И, спрятав голову на груди сирийки, он расплакался: — Какое мне дело до будущей жизни!.. Ахилл был прав, говоря, что лучше быть поденщиком в подсолнечном мире, чем царем в кимерийских краях. Да и то вопрос — существуют ли боги, хотя безверие так гибельно для молодежи'.
Лукан тем временем сдул всю пудру с волос Нигидии, которая, окончательно опьянев, заснула. Он снял с вазы обвивавший ее плющ и опутал им спящую. Сделав это, он стал смотреть на присутствующих радостно и вопрошающе.
Потом он и себя опутал плющом, повторяя с глубоким убеждением: