Слухи распространялись с быстротой молнии, и каждый находил веру среди толпы, вызывая взрыв надежды, гнева, страха или бешенства. Лихорадка овладела тысячами бездомных. Вера христиан в то, что близок конец мира, распространялась и среди людей других исповеданий. Люди впадали в безумие. Среди облаков, багровых от пожара, видели богов, взиравших на гибель земли. К ним молитвенно протягивались руки, у них просили пощады или проклинали их.
Тем временем солдаты и часть жителей разрушали дома на Эсквилине, на Целии и за Тибром — и потому эти части города уцелели. Зато в центре горели богатства, накопленные в течение веков, лучшие памятники римской старины и римской славы. От всего города остались лишь некоторые окраины, и сотни тысяч жителей оказались без крова. Но некоторые уверяли, что солдаты разрушают дома не для того, чтобы остановить стихию огня, а чтобы окончательно уничтожить город. Тигеллин умолял в письмах к цезарю, чтобы Нерон приехал и лично успокоил народ, впавший в отчаяние. Но цезарь тронулся с места, лишь когда пожар достиг наибольшей силы.
IV
Огонь достиг Номентанской дороги и с переменой ветра опять вернулся к Тибру, окружил Капитолий и, уничтожая по дороге все, что уцелело раньше, снова подошел к Палатину. Тигеллин, сосредоточив в одном месте все силы преторианцев, слал гонца за гонцом к приближавшемуся цезарю, заверяя, что тот ничего не потеряет из величия картины, какую представляет пожар, усилившийся к этому времени.
Но цезарь хотел приехать непременно ночью, чтобы лучше насытиться картиной гибнущего города. Поэтому он остановился в окрестностях Аква Альбана и, призвав в свой шатер трагика Алитура, разучивал с его помощью жесты, позу, выражение лица, какое он должен принять, увидев пылающий Рим. Они долго спорили о том, следует ли при словах: 'О святой город, который казался долговечнее Иды!' — протянуть обе руки вперед, или в одной руке держать кифару и опустить ее вниз вдоль тела, а другую поднять вверх.
Этот вопрос казался ему в настоящее время самым важным.
Собираясь выступить в поход с наступлением сумерек, он советовался также с Петронием, не включить ли в стихотворение, посвященное катаетрофе, нескольких великолепных кощунств по адресу богов, и не будут ли они вполне естественны и художественно правдивы в устах человека, который очутился в подобном положении и теряет родину.
Около полуночи вместе со всем своим пышным двором, состоявшим из множества патрициев, сенаторов, военачальников, вольноотпущенников, рабов, женщин и детей, Нерон приблизился к стенам города. Шестнадцать тысяч преторианцев в боевом порядке выстроились вдоль пути и наблюдали за тишиной и порядком во время проезда цезаря, причем возмущенный народ был оттеснен на значительное расстояние. Чернь ругалась, проклинала, свистела и кричала при виде цезаря, но не решалась напасть на него. Во многих местах ему даже рукоплескала чернь, которая, ничем не обладая, ничего не потеряла во время пожара и теперь надеялась на более щедрые, чем обычно, подачки: надеялись получить много хлеба, масла, одежды и денег. Но проклятия, свист и рукоплескания по распоряжению Тигеллина были заглушены ревом военных рожков.
Подъехав к Остийским воротам, Нерон остановился на минуту и сказал:
— Бездомный владыка бездомного народа, где я склоню на нынешнюю ночь свою несчастную голову?
Затем он взошел по устроенной ради этого лестнице на Аппиев акведук. За ним следовали августианцы и хор певцов, несущих кифары, лютни и другие музыкальные инструменты.
Все затаили дыхание, ожидая, что цезарь произнесет какие-нибудь великие слова, которые ради безопасности следовало хорошо запомнить. Но он стоял торжественный и немой, в пурпуровом плаще с золотым лавровым венком на голове, и смотрел на бесновавшуюся огненную стихию. Когда Терпнос подал ему золотую кифару, он поднял глаза к небу, словно ожидая вдохновения.
Народ издали смотрел на цезаря, облитого багровым заревом. Перед ним извивались змеи огня и пылали римские святыни. Храм Геркулеса, построенный Эвандром, храм Юпитера Статора, храм Луны, возведенный еще при Сервии Туллии, и дом Нумы Помпилия, и капище Весты с пенатами [53] римского народа; в языках пламени виден был Капитолий, пылало прошлое и душа Рима, — а он, цезарь, стоял с лирой в руке, с лицом трагического актера и с мыслью не о гибнущей отчизне, а о своей позе и патетических выражениях, при помощи которых он мог бы лучше передать величие несчастья, вызвать наибольшее удивление и получить горячие рукоплескания.
Он ненавидел этот город, ненавидел его граждан, любил лишь свои песни и стихи, поэтому он рад был в душе, что наконец увидел воочию трагедию, похожую на ту, описанием которой он был занят. Стихотворец чувствовал себя счастливым, декламатор — вдохновленным, искатель впечатлений упивался ужасным зрелищем, и он с радостью думал, что даже гибель Трои была ничем в сравнении с гибелью этого огромного города. Чего еще желать? Вот он Рим, владыка мира, пылает, а цезарь стоит с золотой лирой в руках, озаренный багровым пожаром, вызывающий изумление, поэтичный! Где-то внизу, во мраке, мятется и ропщет народ. Пусть ропщет! Пройдут века, пройдут тысячелетия, а люди будут помнить и славить поэта, который в памятную ночь пел гибель и пожар Трои. Что в сравнении с ним Гомер, даже сам Аполлон с его разбитой кифарой?
Он поднял руку, ударил по струнам и запел. Это были слова Приама:
Его голос на открытом воздухе, при гуле пожара и при далеком ропоте возмущенной толпы казался жалким, слабым, дрожащим, а звук аккомпанемента похож был на жужжание мухи. Но сенаторы и августианцы, находившиеся на акведуке вместе с цезарем, склонили головы, внимая в безмолвном восторге. Он долго пел, настраивая себя на жалобный тон. Когда он останавливался, чтобы передохнуть, хор певцов повторял последний стих. Потом Нерон заученным под руководством Алитура жестом сбрасывал с плеча мантию трагического актера и продолжал петь. Окончив приготовленную заранее песнь, он стал импровизировать, подбирая изысканные сравнения, чтобы передать трагизм развернувшейся перед ним картины. Лицо его изменилось. Правда, его не взволновала гибель родного города, но он наслаждался и растрогался собственным пафосом до такой степени, что, выронив вдруг золотую лиру, завернулся в плащ и застыл в позе одного из сыновей Ниобеи, которые украшали двор на Палатине.
После недолгого молчания раздался взрыв рукоплесканий. Но издали был слышен рев возмущенной толпы. Теперь никто больше не сомневался, что именно цезарь велел сжечь город, чтобы устроить для себя интересное зрелище и петь свои песни. Нерон, услышав вой многотысячной толпы, обратился к августианцам с печальной улыбкой человека, которого незаслуженно обидели, и сказал:
— Вот как квириты ценят меня и поэзию!
— Негодяи! — воскликнул Ватиний. — Прикажи, государь, и преторианцы ударят по ним.
Нерон обратился к Тигеллину:
— Могу ли я рассчитывать на верность солдат?
— Да, божественный! — ответил префект.
Но Петроний пожал плечами.
— Можно рассчитывать на верность, а не на их число, — сказал он. — Останься пока здесь, потому что на этом месте тебе не грозит опасность, а народ нужно успокоить.
Того же мнения были Сенека и консул Лициний. Возмущение и гнев народа усиливались. Люди хватались за камни, вырывали колья от шатров, ломали колесницы и вооружались кусками железа. Скоро явилось несколько начальников когорт с заявлением, что преторианцы, теснимые толпой, с величайшим трудом выдерживают натиск и, не имея приказа ударить по толпе, не знают, что делать.
— Боги! — воскликнул Нерон. — Какая ночь! С одной стороны пожар, с другой — бушующее море людей!