такая тоска, что сейчас же хотелось уйти из этой чащи тростников.
Но все же он продолжат подвигаться вдоль берега и уже настолько отдалился от лагеря, что увидел в нескольких десятках шагов от берега конного татарина. Он остановился и посматривал на всадника, который, судя по однообразным движениям его тела, клонившегося к лошадиной шее, спал в седле.
Это было страшное зрелище. Татарин все кивал головой, точно молча кланяясь рыцарю, а тот не спускал с него глаз. В этом было что-то страшное, но Скшетуский вздохнул с облегчением, ибо перед этим реальным страхом рассеялись более мучительные мнимые страхи. Мир духов куда-то исчез, к рыцарю вернулось его хладнокровие; в мозгу зароились вопросы: спит татарин или не спит? Идти ему дальше или ждать? Наконец он пошел дальше, подвигаясь еще тише, еще осторожнее, чем в начале дороги. Он был уже на полпути до болота и реки, как вдруг сорвался легкий ветер. Тотчас заволновался и зашумел тростник. Скшетуский обрадовался, так как, несмотря на все предосторожности, несмотря на то, что ему иногда приходилось терять по нескольку минут на то, чтобы сделать один шаг, — какое-нибудь невольное движение, падение или плеск могли его выдать. Теперь он шел смело среди громкого говора тростника, которым шумел весь пруд, и все заговорило вокруг, даже вода заплескалась волнами о берег.
Но этот шум разбудил, очевидно, не только береговые заросли; перед Скшетуским тотчас показался какой-то черный предмет, который стал раскачиваться и надвигаться в его сторону, точно готовясь к прыжку. Скшетуский чуть не крикнул в первую минуту. Но страх и отвращение сдержали крик в груди, и вместе с тем страшное зловоние схватило его за горло.
Но через минуту, когда первая мысль, что это, может быть, утопленник нарочно преграждает ему дорогу, прошла, у него осталось только отвращение, — и рыцарь отправился дальше. Говор тростника все более усиливался. Сквозь его колышущиеся верхушки Скшетуский увидел второй и третий татарский пост. Он миновал их, миновал и четвертый. 'Я, должно быть, прошел полпруда', — подумал он и выглянул из тростника, чтобы узнать, в каком месте он находится, как вдруг что-то толкнуло его в ноги. Он оглянулся и увидел тут же, у своих колен, лицо человека.
'Это уже второй…' — подумал он.
Теперь он уже не испугался, так как этот второй труп лежал навзничь, и в его неподвижности не было никаких признаков жизни. Скшетуский только ускорил шаг, чтобы не закружилась голова. Тростник становился все гуще, что, с одной стороны, давало безопасное убежище, но с другой — чрезвычайно затрудняло движение. Прошло еще полчаса, час, он все шел, но все более утомлялся. Вода в некоторых местах была так мелка, что не доходила до колен, зато в других местах он проваливался по пояс. Его страшно утомляло и то, что приходилось медленно вытаскивать ноги из болота. Лицо его было в поту, и вместе с тем его время от времени с ног до головы охватывала дрожь.
'Что это такое? — думал он со страхом. — Уж не начинается ли у меня лихорадка? Болота до сих пор нет, а вдруг я не найду его среди тростников и пройду мимо?'
Это было страшно опасно, так как таким образом он мог бы кружиться всю ночь вокруг пруда и утром очутиться в том же месте, из которого вышел, или попасть в руки казаков.
'Я выбрал дурную дорогу, — думал рыцарь, падая духом, — через пруды нельзя пробраться, вернусь назад и завтра пойду, как пан Лонгин, а до этого времени можно будет отдохнуть'.
И все же шел вперед, так как понимал, что, надеясь вернуться и отправиться после непродолжительного отдыха, он сам себя обманывает; кроме того, ему пришло в голову, что, идя так медленно и останавливаясь чуть не каждую минуту, он не мог еще достигнуть болота. Все же мысль об отдыхе овладевала им все сильнее. Минутами ему хотелось лечь где-нибудь, чтобы хоть немного передохнуть. Он боролся с собственными мыслями и вместе с тем молился. Дрожь пронимала его все чаще, все с большим трудом вытаскивал он ноги из болота. Татарские посты отрезвляли его, но он чувствовал, что и голова его устает, как и тело, и что его охватывает горячка.
Прошло еще полчаса, а болота все еще не было видно.
Зато трупы утопленников попадались все чаще. Ночь, страх, трупы, шум тростника, труды и бессонница помутили его мысли. Он стал грезить. Вот Елена в Кудаке, а он плывет на лодке с Жендзяном вниз по течению Днепра. Тростник шумит — ему слышится песня: 'Эй, то не пили пилили… не туманы уставалы'. Ксендз Муховецкий ждет его к венцу, а пан Криштоф Гродзицкий будет его посаженым отцом… Девушка там каждый день смотрит на реку со стены — вот скоро она захлопает в ладоши и крикнет: 'Едет! Едет!'
— Сударь! — говорил Жендзян, таща его за рукав. — Панна стоит…
Скшетуский приходит в себя. Это спутанные стебли тростника задержали его. Видение исчезает. Сознание возвращается. Теперь он уже не чувствует такой усталости, горячка придает ему силы.
Неужели это еще не болото?
Но кругом тот же тростник, точно он не двигался с места.
Рыцарь идет дальше, но мысль с неумолимым упорством возвращается к сладостному видению. Тщетно он борется, тшетно старается сохранить сознание, — снова наплывает. Днепр, барки, чайки, Кудак, Сечь — только на этот раз видение более беспорядочно, в нем множество лиц: возле Елены и князь, и Хмельницкий, и кошевой атаман, и пан Лонгин, и Заглоба, и Богун, и Володыевский, — все одеты по- праздничному, собрались на его свадьбу, но где эта свадьба будет? Они в каком-то незнакомом месте, не то в Лубнах, не то в Розлогах, не то в Сечи, не то в Кудаке… какие-то воды, по ним плавают трупы…
Скшетуский снова приходит в себя, его пробуждает сильный шелест, доносящийся с той стороны, куда он идет; он останавливается и слушает.
Шелест приближается, слышен плеск воды — это челнок.
Его уже видно через тростник. В нем сидят два казака — один гребет веслом, другой держит в руке длинный шест, блестящий издали, как серебро, и шарит им в водорослях.
Скшетуский погрузился в воду по шею, так что одна лишь голова торчала в тростнике, и смотрел.
'Обыкновенный ли это патруль, или они меня уже проследили?' — подумал он.
Но тотчас по спокойным и небрежным движениям казаков он понял, что это обыкновенная стража. Челноков на пруду, должно быть, было много, и если бы казаки напали на его след, то, наверно, собралось бы десяток лодок и много народу.
Между тем они проехали мимо; шум тростника заглушал их слова. Скшетуский уловил только такой отрывок разговора:
— Черт бы их побрав, и сей смердячои воды казалы пильноваты!
И челнок скользнул в глубь тростника, — стоявший на носу казак мерно ударял шестом в водяные заросли, точно пугал рыб.
Скшетуский двинулся вперед.
Спустя некоторое время он опять увидел часового татарина, стоявшего тут же на берегу. Свет луны прямо падал на лицо ногайца, похожее на собачью морду. Но Скшетуский не так боялся стражи, как потери сознания. И он напряг всю силу воли, чтобы ясно сознавать, где он и куда идет. Но эта борьба только усилила его усталость, и он тотчас заметил, что у него в глазах двоится и троится, что минутами пруд кажется ему площадью в замке, а кусты тростника — шатрами. Тогда ему хотелось звать Володыевского, чтобы он шел с ним вместе, но у него было еще настолько сознания, что он удержался.
'Не кричи, не кричи, — повторял он себе, — это для тебя гибель!'
Но эта борьба с самим собой становилась все труднее. Он вышел из Збаража истомленный голодом и страшной бессонницей, от которой там умирали солдаты. Это ночное путешествие, холодное купанье, трупный запах, блуждание по болотам, борьба со стеблями тростника совершенно ослабили его. К этому присоединился еще страх и боль от укусов комаров, которые так изжалили ему лицо, что оно все было покрыто кровью. Он чувствовал, что если скоро не дойдет до болота, то или выйдет на берег, чтоб с ним скорее случилось то, что должно случиться, или упадет среди этих тростников и утонет.
Болото и устье реки казались ему спасительной гаванью, хотя на самом деле там начинались новые затруднения и опасности.
Он боролся с горячкой и шел, все менее соблюдая предосторожности. В голове шумело — и в этом шуме ему чудились голоса людей, говор; чудилось также, будто это о нем так говорит пруд. Дойдет ли он до болота или не дойдет? Выберется или не выберется? Комары тонкими голосами распевали над ним все жалобнее. Вода становилась глубже — вскоре дошла ему по пояс, а затем по грудь. У него мелькнула мысль,