расставил всюду стражу и сам велел ловить изменников, которые вздумали бы уйти к ляхам. Вы, панове- депутаты, скажите, что он не изменник, что он лучше нас всех!
Панове-депутация поклонилась в пояс сначала Тугай-бею, который все время с величайшим равнодушием грыз свои подсолнухи, а потом Хмельницкому и кошевому и вышла.
Через минуту радостные крики, раздавшиеся под окном, дали знать, что депутация исполнила поручение.
— Да здравствует наш кошевой! Да здравствует кошевой! — кричали охрипшие голоса с такой силой, что стены дрожали до основания.
В то же время раздались выстрелы из самопалов и пищалей. Депутация вернулась и снова села в углу.
— Панове братья! — начал Хмельницкий, когда крики за окном немного утихли, — вы умно рассудили, что кошевой — человек справедливый. Но если атаман не изменник, то кто же изменник? У кого есть друзья между ляхами, с кем они входят в сношения, кому пишут письма? Кому поручают особу посла? Кто изменник?
Говоря это, Хмельницкий все больше повышал голос и зловеще косил глаза в сторону Татарчука и молодого Барабаша, словно желая указать на них.
В комнате поднялся шум, несколько голосов крикнуло: 'Татарчук и Барабаш!' Некоторые из куренных встали с мест; среди депутатов послышались крики: 'Погибель им!'
Татарчук побледнел, а молодой Барабаш стал обводить изумленными глазами присутствующих. Ленивый ум его силился угадать, в чем его обвиняют; наконец он сказал:
— Не буде собака мясо исты!
Сказав это, он залился идиотским смехом, а за ним и другие. И вдруг большая часть куренных начала дико хохотать сама не зная чему.
За окнами слышались крики более и более громкие: видно, водка уже начала туманить головы. Рокот человеческого моря усиливался с каждой минутой.
Антон Татарчук, обращаясь к Хмельницкому, сказал:
— Что я вам сделал, пане гетман запорожский, что вы требуете моей смерти? В чем моя вина? Комиссар Зацвилиховский написал мне письмо, тай що? Ведь и князь писал кошевому! А разве я получил письмо? Нет! А если бы получил, то что бы я сделал? Пошел бы к писарю и велел бы ему прочесть, так как сам ни читать, ни писать не умею. И все вы знали бы, что мне было написано. А ляха я и в глаза не видел. Разве я изменник? Эх, братья запорожцы! Татарчук ходил с вами и в Крым; а как ходили в Валахию, ходил и он в Валахию; как ходили под Смоленск, ходил и он под Смоленск; с вами, добрыми молодцами, он бился, с вами, добрыми молодцами, он жил и проливал кровь, и голодал, — значит, он не лях, не изменник, а казак, ваш брат. А если пан гетман требует его смерти, то пусть скажет — за что требует? Что я ему сделал? В чем схитрил? А вы, братья, помилуйте и судите справедливо!
— Татарчук — добрый молодец! Татарчук — справедливый человек! — отозвалось несколько голосов.
— Ты, Татарчук, добрый молодец! — сказал Хмельницкий. — Я на твоей смерти не настаиваю: ты мне друг и не лях, а казак и наш брат. Если бы лях был изменником, я бы не печалился, не плакал, но если изменник мой друг, то у меня тяжко на сердце и жаль доброго молодца. А коли ты бывал и в Крыму, и в Валахии, и под Смоленском, то еще горше твой грех, что ты хотел выдать ляхам сведения о нашем войске. Тебе писали, чтобы ты исполнил все, что бы ни потребовал посол, а скажите, панове братья, чего может потребовать лях? Не смерти ли моей, смерти моего друга Тугай-бея и гибели запорожского войска? Ты виновен, Татарчук, и ничего другого не докажешь. А Барабашу писал дядя его, черкасский полковник, друг Чаплинского и ляхов друг, который прятал у себя королевские привилегии, чтобы они не достались запорожскому войску. Если так — а я Богом клянусь, что это так, а не иначе, — то вы оба виновны. Просите помилования у атаманов, и я с вами буду просить, хотя вина ваша велика и измена явная.
Между тем со двора долетал уже не шум и не говор, а точно рокот бури. 'Товарищество' хотело знать, что делается в радной избе, и выслало новую депутацию.
Татарчук почувствовал, что он погиб. Теперь он вспомнил, что неделю назад он подал голос против отдачи булавы Хмельницкому и против союза с татарами. Холодный пот выступил у него на лбу: он понял, что спасения нет…
Что касается Барабаша, то всем было ясно, что, губя его, Хмельницкий хотел отомстить старому черкасскому полковнику, который горячо любил своего племянника.
Но Татарчук не хотел умирать. Не бледнел он ни перед саблей, ни перед пулей, но смерть, которая его ожидала, ужасала его. Пользуясь минутной тишиной, наставшей после слов Хмельницкого, он отчаянно крикнул:
— Во имя Христа! Братья атаманы, други сердечные! Не губите невинного! Тож я ляха не видел, не говорил с ним. Помилуйте, братья! Я не знаю, что ему нужно было от меня! Спросите у него сами. Клянусь Христом Спасом, Святой Пречистой, святым Николаем Чудотворцем, святым Михаилом Архангелом, что вы хотите погубить невинного!
— Привести сюда ляха! — крикнул войсковой старшина.
— Ляха сюда, ляха! — кричали куренные.
Началась суматоха; одни бросались в соседнюю избу, где был заперт пленник, чтобы привести его на раду, другие — грозно двинулись к Татарчуку и Барабашу. Атаман миргородского куреня Гладкий первый крикнул: 'Погибель ему!' Депутаты подхватили этот крик, а Чарнота бросился к дверям и, отворив их, крикнул собравшейся толпе:
— Панове братья и товарищи! Барабаш и Татарчук — изменники! Погибель им!
Толпа ответила страшным воем. В избе началось замешательство. Все куренные встали со своих мест. Одни кричали: 'Ляха, Ляха!' — другие старались унять шум, как вдруг двери от напора толпы раскрылись настежь, и в избу ввалилась толпа совещавшихся на дворе. Опьяненные бешенством, страшные люди наполнили избу, они скрежетали зубами и кричали, размахивая руками и распространяя запах водки.
— Смерть Татарчуку и погибель Барабашу! Давайте изменников! На майдан их! — кричали пьяные голоса.
— Бей их! Бей! — И сотни рук сразу протянулись к несчастным жертвам.
Татарчук не сопротивлялся, он только стонал, но молодой Барабаш стал защищаться со страшной силой. Он понял наконец, что его хотят убить; страх, отчаяние и бешенство отражались на его лице; на губах выступала пена, а из груди вырвался животный крик. Он дважды вырывался из рук своих палачей, и дважды их руки хватали его за плечи, за грудь, за бороду, за чуб. Он метался, кусался, рычал, падал на землю и снова подымался, окровавленный, страшный. На нем разорвали платье, вырвали чуб, выбили глаз, и, наконец, прижав к стене, сломали ему руку. Тогда он упал. Палачи схватили его за ноги и вместе с Татарчуком потащили на майдан. Тут при свете горящих смоляных бочек и костров началась настоящая пытка. Несколько тысяч людей бросились на осужденных и стали рвать их на куски, воя и борясь друг с другом за право подступиться к жертве. Их топтали ногами и вырывали кусками мясо. Толпа теснилась вокруг них в страшном, судорожном неистовстве обезумевшей массы. По временам окровавленные руки то поднимали вверх два бесформенных куска мяса, уже непохожие на человеческие тела, то снова бросали их на землю. Стоявшие дальше кричали: одни, чтобы жертвы бросить в воду, другие — чтобы посадить их в бочки с горящей смолой. Пьяные начали драться, совсем обезумев, толпа зажгла две бочки с водкой, которые озарили эту адскую сцену дрожащим голубоватым светом. А с неба на нее глядел тихий и ясный месяц.
Так 'товарищество' карало своих изменников. А в радной избе, после того как казаки выволокли Татарчука и молодого Барабаша, снова все утихло; атаманы заняли прежние места у стен; из соседней избы привели узника. Тень падала на лицо его, так как огонь в очаге погас, и в полумраке виднелась только его высокая фигура, державшаяся прямо и гордо несмотря на то, что руки были связаны. Но Гладкий подбросил в огонь вязку лучин, и через минуту взвившееся вверх пламя облило ярким светом лицо узника, повернувшегося к Хмельницкому.
Увидев его, Хмельницкий вздрогнул.
Узник был пан Скшетуский.