покорностью взывают к нему:
— Помилуйте, пане!
— Как я сказал, так и будет! — сказал наместник.
Он действительно был уверен в этом, так как был знаком гетману, которому не раз возил письма от князя Еремии.
Он стоял подбоченившись, а лицо его, ярко освещенное заревом пожара, светилось радостью.
'Вот война уж и кончена! Волна разбилась о порог! — думал он. — Чарнецкий был прав: силы Речи Посполитой неисчерпаемы и могущество ее непоколебимо'.
И он гордился этим. Гордился не тем, что враг разбит и унижен, и не тем, что он свободен и перед ним снимают шапки, а тем, что он сын этой победоносной и могучей Речи Посполитой, о стены которой разбиваются все напасти и удары, как адские силы о врата неба. Он гордился, как шляхтич-патриот, который остался тверд в несчастье и не обманулся в своей вере. Он уж не жаждал больше мести.
'Разгромила их, как королева, но простит их как мать', — думал он.
Между тем гром пушечных выстрелов сливался в непрерывный грохот.
По пустынным улицам снова зазвенели конские копыта. На рынок как молния влетел на неоседланном коне казак без шапки, в одной рубашке и с залитым кровью лицом. Влетел, осадил коня, распростер руки и, ловя открытыми устами воздух, закричал:
— Хмель бьет ляхов! Побиты ясновельможные паны — гетманы, полковники, рыцари, кавалеры!
Крикнув это, он зашатался и рухнул на землю. Миргородцы подскочили к нему на помощь.
Лицо Скшетуского вспыхнуло и побледнело.
— Что он говорит? — лихорадочно обратился он к Захару. — Что случилось? Не может быть! Ради бога! Не может быть!
Тишина… Только на другом конце рынка, рассыпая снопы искр, бушевал огонь да по временам с треском обрушивались горевшие дома. Но вот летят новые гонцы.
— Побиты ляхи! Побиты!
За ними тянется отряд татар: они идут медленно, окружив пеших пленных.
Скшетуский не верит глазам. Он отлично узнает на пленниках мундиры гетманских гусар и, всплеснув руками, каким-то странным, не своим голосом упорно повторяет:
— Не может быть! Не может быть!
Грохот пушек все еще слышен. Битва еще не кончена. Все уцелевшие от пожара улицы наполнены толпами запорожцев и татар. Лица их черны, груди тяжело дышат, но возвращаются ликуя, с пением.
Так возвращаются воины после победы.
Наместник побледнел как мертвец.
— Не может быть! — повторял он хрипло. — Не может быть! Речь Посполитая!..
Его внимание привлекает что-то новое. Едут казаки Кшечовского с целой кучей знамен. Въезжают на середину рынка и бросают их на землю.
Увы, польские!
Грохот пушек слабеет; вдали слышится стук подъезжающих возов; впереди едет высокая казацкая телега, за ней ряд других, окруженных казаками пашковского куреня в желтых шапках; они проходят около самого дома, где стоят миргородцы.
Пан Скшетуский приложил руку к глазам, так как его ослеплял блеск пожара, и всматривался в лица пленников, сидевших на первом возу.
Вдруг он отскочил назад, ловя руками воздух, точно пораженный стрелой в грудь, с губ его сорвался страшный, нечеловеческий крик:
— Иезус, Мария! Это — гетманы!
И он упал на руки Захара, глаза его закатились, а лицо напряглось и застыло, как у покойника.
Несколько минут спустя три всадника во главе бесчисленного множества полков въезжали на площадь корсунского рынка. Средний, одетый в красное, сидел на белом коне, подбоченившись, с золоченой булавой, гордо, по-рыцарски поглядывал кругом.
Это был Хмельницкий. По бокам его ехали Тугай-бей и Кшечовский.
Речь Посполитая лежала во прахе и крови у ног казака.
XVI
Прошло несколько дней. Всем казалось, что небесный свод обрушился на Речь Посполитую. Желтые Воды, Корсунь, уничтожение коронных войск, всегда одерживавших победу над казаками, плен гетманов, страшный пожар по всей Украине, неслыханная резня и убийства — все это обрушилось так неожиданно, что люди почти не хотели верить, что сразу столько бедствий могло постигнуть одну страну. Многие и не верили, многие цепенели от ужаса и сходили с ума, другие предсказывали пришествие Антихриста и близость Страшного суда. Порвались все общественные связи, все человеческие и родственные узы. Исчезла всякая власть, пропало различие между людьми. Ад спустил с цепей все преступления и послал их гулять по свету: убийство, грабеж, вероломство, зверское насилие, разбой и неистовство заменили труд, честность, веру и совесть. Казалось, что люди отныне будут жить уже не добром, а только, злом, что переменились чувства и мысли: то, что прежде казалось бесчестным, считалось теперь святыней; солнце не светило уж больше: его застилал дым пожаров, а по ночам зарево заменяло звезды и луну. Пылали города, деревни, костелы, усадьбы, леса. Люди перестали говорить, а лишь стонали и выли, как псы. Жизнь потеряла цену. Тысячи людей гибли без следа, без воспоминания. А среди всех этих ужасов, убийств, стонов, дыма и пожаров возвышался только один человек, вырастая, как гигант, почти заслоняя дневное светило и бросая тень от моря до моря.
Это был Богдан Хмельницкий.
Двести тысяч людей, вооруженных и опьяненных победой, ждали только его сигнала.
Чернь восставала всюду; городские казаки присоединялись к нему везде. Вся страна, от Припяти до степных окраин, была охвачена огнем; восстание разрасталось в воеводствах — Русском, Подольском, Волынском, Брацлавском, Киевском и Черниговском. Могущество гетмана росло с каждым днем. Никогда еще Речь Посполитая не выставляла против самого страшного врага и половины тех сил, какими он располагал теперь. Таких сил не было даже и у императора австрийского. Буря превзошла все ожидания. Сам гетман не сознавал сначала своего могущества и не понимал, как высоко он поднялся. Он прикрывался еще справедливостью и верностью Речи Посполитой, ибо еще не знал, что это только слова, которыми он может пренебречь безнаказанно. Но по мере усиления его могущества в нем возрастал бессознательный и безграничный эгоизм, равного которому не знает история. Понятия о добре и зле, о пороке и добродетели, о насилии и справедливости слились в душе Хмельницкого в одно понятие о личной обиде или личной выгоде. Добродетельным был для него тот, кто был с ним заодно; преступным тот, кто был против него. Он готов был сетовать на солнце и считать личной обидой то, что оно не светило тогда, когда ему это было нужно. Людей, события и весь мир он мерил собственным 'я'. И, несмотря на все лицемерие, на всю хитрость гетмана, он был чудовищно искренен в этом взгляде. Отсюда проистекали все злодеяния Хмельницкого, но вместе с тем и добрые его дела, ибо он не знал меры в издевательстве и жестокости в отношении к врагу, зато умел быть благодарным за все, хотя бы невольно оказанные ему, услуги. И лишь когда он бывал пьян, то забывал о благодеяниях и, рыча от бешенства, с пеной на губах отдавал страшные приказания, о которых жалел потом. А чем сильнее рос его успех, тем чаще он напивался, так как все большая тревога охватывала его душу. Казалось, что удача подняла его на такую высоту, какой он и сам не хотел.
Его могущество ужасало не только других, но и его самого. Огромная река бунта неумолимо несла его с быстротой молнии, но куда? Чем должно все это кончиться? Начиная восстание во имя личных обид, этот казацкий дипломат мог рассчитывать, что после первых же успехов или даже поражений он начнет переговоры; его простят и предложат удовлетворение за причиненные ему обиды и потери. Он хорошо знал Речь Посполитую, ее безграничное, как море, терпение, ее милосердие, не знающее границ и меры, которое вытекало не только из слабости; ведь Наливайке, окруженному и обреченному, даровали прощение.
Теперь, после победы на Желтых Водах, после поражения гетманов, после того, как домашняя война