сравнить тебя с кем-нибудь?.. – И с благоговейной любовью стал целовать ей руки, прибавив: – Ты и не представляешь, что ты для меня значишь и как я тебя люблю!
– Правда, Стах?.. – спрашивала она, прильнув к нему, и лицо ее просияло от счастья.
ГЛАВА LXVI
Наступил день крестин. Младенца уже успели окропить, едва он появился на свет; пани Бигель опасалась и за его жизнь, напуганная Марыниной болезнью… Но Поланецкий-младший не помышлял ни о чем подобном и в добром здравии и с отменным аппетитом дожидался торжества, в котором ему предстояло играть главную роль. Отец пригласил всех знакомых. Кроме домочадцев и деда, была пани Эмилия, которая, собрав остаток сил, встала ради такого дня; были супруги Бигели с Бигелятами, Васковский, Свирский, Завиловский и Стефания Ратковская. Марыня, нарядная и счастливая, уже совсем оправилась и была так хороша, что Свирский при виде ее схватился за голову.
– Нет, это превосходит всякое вероятие! Ослепнуть можно от такой красоты! – воскликнул он с обычной своей непосредственностью.
– А что, конечно, – отозвался Поланецкий, удовлетворенно посапывая и с такой уверенностью, словно то, в чем другие убедились только сейчас, давно ему известно.
– На колени, люди! Слова тут бессильны! – вскричал Свирский.
Марыню восторги Свирского смутили и одновременно обрадовали: внутренний голос подтверждал ей, что он прав. Но не до того было: предстояло заняться гостями и церемонией, тем более что началось с небольшой заминки. Восприемниками маленького Стася были пани Эмилия с Бигелем и Стефания Ратковская со Свирским. И последний стал вдруг уклоняться от этой чести, отговариваясь неизвестно почему. «Я бы с удовольствием, недаром же я ради этого из Италии приехал… Как же! Был такой уговор. Но я никогда не крестил детей и не знаю, принесет ли это счастье моему крестнику, особенно у женщин». Поланецкий засмеялся, назвав его суеверным итальянцем, а пани Марыня, еще раньше смекнувшая, в чем дело, отошла с ним к окну.
– Ко второй паре кумовьев это не относится, – сказала она Свирскому вполголоса, – и вам не помешает.
Свирский вскинул на нее глаза и улыбнулся, показывая два ряда крепких мелких зубов.
– Верно, – обратился он к Стефании, – мы ведь во второй паре… Тогда я к вашим услугам!
Все обступили маленького Стася; на руках у няни, весь в кружевах и муслине, с лысой головенкой и круглыми, вытаращенными глазенками, в которых окружающее отражалось, как в зеркале, он выглядел преотлично. Бигель взял его на руки, и обряд начался.
Собравшиеся с подобающим вниманием слушали торжественные слова священника, но юный язычник проявил удивленное непокорство. Сначала вырывался из рук так отчаянно, что Бигель едва не выронил его, а когда тот от его имени стал отрекаться от нечистого и козней его, сделал все от него зависящее, чтобы перекричать своего восприемника. И лишь увидев у него на носу очки, умолк, как бы давая понять: мол, если такие замысловатые вещи на свете есть, тогда дело другое.
По окончании обряда ребенка отдали няне, и та, уложив его в нарядную колясочку – подарок Свирского, – хотела увезти. Однако художник, быть может, впервые в жизни видевший вблизи такого крошку и в глубине души давно мечтавший об отцовстве, наклонился и взял ребенка на руки.
– Осторожней! Осторожней! – вскричал, подходя, Поланецкий.
– Не беспокойтесь! – возразил тот. – Ведь я держал в руках шедевры делла Роббиа. – И действительно, так умело стал покачивать ребенка, будто всю жизнь детей нянчил. Потом на руках с ним подошел к Васковскому. – Ну, что скажете о сем юном арии?
– А что? – отвечал старик, с умилением поглядывая на младенца. – Конечно, ария! Чистейший ария!
– И будущий миссионер? – вставил Поланецкий.
– Он исполнит в жизни свою миссию, как исполнили ее и вы, – ответил Васковский.
Однако далеко вперед заглядывать трудно, а пока что маленький ария уклонился от выполнения какой бы то ни было миссии столь недвусмысленным и даже скандальным образом, что его пришлось поскорей передать няне. Но дамы не могли им налюбоваться и все чмокали, улыбались ему, пока не пришли к единодушному заключению: ребенок необыкновенный, это, мол, совершенно очевидно, только слепец не распознает в нем будущего красавца и гения.
Наконец будущий гений – может статься, одурманенный воскуренным ему фимиамом – заснул, и подали завтрак. Несмотря на свое расположение к художнику, Марыня рядом со Стефанией посадила Завиловского. Ей, как и всем, не исключая самого Свирского, хотелось, чтобы их отношения прояснились. Завиловский между тем вел себя очень странно. Свирский находил, что здоровье еще не совсем вернулось к нему. Физически он чувствовал себя хорошо: спал, с аппетитом ел, даже пополнел немного и разговаривал вполне разумно, хотя и несколько медлительно, но появилась в нем какая-то апатичность и нерешительность, раньше ему совершенно несвойственная. В Италии при одном упоминании о Стефании лицо у него светлело и на глазах даже выступали слезы. И по возвращении, стоило кому-нибудь напомнить, что надо бы навестить Стефанию, и вызваться его сопровождать, он соглашался и шел охотно. Но после, казалось, забывал о ее существовании. Видно было, что какие-то неотвязные мысли его гложут, поглощая все душевные силы. Свирский заподозрил было, что о Линете, но потом, к немалому своему удивлению, убедился, что не о ней; она как бы перестала для него существовать или же настолько отдалилась, что и воспоминания о ней, сам ее облик стерлись, утратили живые черты. При этом Завиловский отнюдь не печалился. Напротив, иной раз бывал так доволен, так радовался жизни, будто лишь теперь, после возвращения к ней, оценил по- настоящему всю ее прелесть. А вот кто грустил, так это Стефания; она совсем притихла и замкнулась в себе. Может быть, кроме недостатка взаимности со стороны Завиловского, были у нее и другие поводы огорчаться, но она никого ни во что не посвящала. Марыня и пани Бигель, усматривая причину единственно в этом, в равнодушии Завиловского, окружали ее самой сердечной заботой и решительно всем готовы были ей помочь. Марыня увидела Завиловского на крестинах в первый раз после его приезда из Италии, но пани Бигель по целым дням твердила ему о Стефании, расхваливая ее, напоминая, как преданно она ухаживала за ним, – всячески давая понять, что он перед ней в долгу. Добряк Свирский себе же в ущерб толковал ему то же самое, – и Завиловский соглашался, но, не умея или не желая сделать напрашивающийся из этого вывод, заводил речь о новом своем скором отъезде, о других будущих путешествиях, еще интересней, словом, о вещах, не имеющих к Стефании никакого отношения.
И сейчас, сидя рядом, они почти не разговаривали. Завиловский ел много и жадно, с нетерпением провожая глазами новые кушания, которыми сперва обносили старших. Стефания, перехватывая его взгляды, смотрела на него с жалостью и состраданием. Марыня, неприятно этим пораженная, перегнулась через стол, желая его разговорить.
– Вы недавно из Италии, расскажите же нам что-нибудь, – попросила она. – Ты, Стефа, никогда ведь там не бывала?
– Нет, – ответила она, – но недавно прочла описание одного путешествия… хотя читать и видеть своими глазами – не одно и то же.
И слегка покраснела, поняв, что почти выдала себя: читала об Италии, так как там был Завиловский.
– Свирский уговорил меня и на Сицилию съездить, но там еще слишком жарко было. Туда надо бы сейчас, – сказал Завиловский.
– Ах, кстати, – вспомнила Марыня. – Где же обещанные письма? Вы ведь через Свирского просили позволения писать мне о своих путевых впечатлениях, а я так и не получила ни строчки!
Завиловский смутился и покраснел.
– Я… не мог… – каким-то странным, неуверенным голосом возразил он. – Но скоро я опять начну писать…
Свирский услыхал его и после завтрака подошел к Марыне.
– Знаете, какое он впечатление производит? – сказал он, указывая глазами на Завиловского. – Сосуд драгоценный, но – разбитый.
ГЛАВА LXVII
Спустя несколько дней Свирский зашел к Поланецкому в контору осведомиться о здоровье Марыни и поболтать по душам. Но тот уже собрался уходить.
– Не задерживайтесь из-за меня, – сказал Свирский, – можно по дороге поговорить. При таком ярком освещении, как сегодня, работать все равно невозможно, так что я вас провожу.
– Я должен перед вами извиниться, но мы приглашены к Бигелям на обед, и это первый Марынин выход. Она, наверно, уже одета, но минут двадцать у меня есть.
– В гости идет – значит, здорова.
– Да, слава богу! – радостно отозвался Поланецкий.
– А юный ария?
– Тоже молодцом.
– Счастливец вы! – сказал Свирский. – Будь у меня такой вот клоп, о жене уж и не говорю, я бы, кажется, колесом ходил.
– Вы не представляете, до чего я его люблю… и с каждым днем все больше. Вот уж никак не ожидал. Ведь я, признаться, о дочке мечтал.
– За чем же дело стало, будет и дочка! – сказал Свирский, прибавив: – Пойдемте, однако, вы ведь спешите.
Поланецкий надел шубу, и они вышли на улицу. Был морозный, солнечный день. Мимо проносились сани, звеня бубенцами. Воротники у прохожих были подняты, над заиндевелыми усами вился пар.
– Славный денек! То-то Марыня солнышку обрадуется!
– На душе у вас хорошо, вот вас и радует все, – сказал Свирский, беря Поланецкого под руку. Но вдруг выпростал свою руку и заступил Поланецкому дорогу. – Известно ли вам, уважаемый, – спросил он таким тоном, словно собирался поссориться, – что ваша жена – красивейшая женщина Варшавы? Это я вам говорю, я! – И стукнул себя несколько раз в грудь кулаком, как бы в подтверждение.
– Ба! – воскликнул