славы; в этих взглядах, казалось, читался вопрос: кто та златокудрая красавица с полуопущенными очами, с которой разговаривает поэт? И, украдкой поглядывая на него, она говорила себе: если бы не выступающий вперед подбородок, он был бы совсем недурен, но недочет легко исправим, достаточно бороду отпустить, зато профиль красивый. Основская добросовестно выполняла свое обещание и, когда явился Коповский, не дала ему слова сказать. С панной Кастелли удалось ему только поздороваться, а у Завиловского спросить:
– Так вы стихи пишете? – А дальнейшее после этого гениального открытия излилось уже в виде монолога: – Я, может, и полюбил бы стихи, но странная вещь: начинаю читать, а на уме что-нибудь совершенно постороннее.
Оборотясь, Линета смерила его долгим взглядом, неизвестно, что выражавшим: язвительную женскую насмешку над глупостью или внезапное восхищение при виде головы, которая выглядела на красном фоне ложи мастерским произведением искусства.
Основская после спектакля не отпустила Завиловского, и он поехал к ним пить чай.
– Нехорошо с вашей стороны, – стала тетушка осыпать его упреками, едва они переступили порог. – Если случится что-нибудь с Линетой, вы будете виноваты. Девочка не ест, не пьет, а только стихи ваши все читает…
– Да, да! – подхватила Основская. – Я тоже хочу на нее пожаловаться: завладела вашей книгой и никому не дает, а когда я сержусь, знаете, что говорит? «Это моя книжка, моя!»
За неимением книги панна Кастелли прижала к груди руку, словно что-то защищая, и тихо, мечтательно сказала:
– Да, моя!
Завиловский посмотрел на нее, и у него сладко дрогнуло сердце.
Возвращаясь от них поздно вечером и проходя мимо дома Поланецких, он увидел у них в окнах свет. После спектакля и разговоров у Основских голова у него шла кругом. Но вид этих окон подействовал на него успокоительно. Его охватило блаженное чувство, какое испытываешь, думая о чем-то бесконечно дорогом и хорошем. И с прежней силой поднялось чистое, благоговейное умиление, которое возникало у него при мысли о Марыне. Восторженная нежность овладела им, когда вожделение спит и бодрствует лишь душа; он шел и вполголоса декламировал «Лилию» – самое восторженное стихотворение, когда-либо им написанное.
Свет у Поланецких горел в тот вечер долго, ибо свершилось то, чего Марыня ждала с нетерпением и полагала теперь, что взыскана милостью божьей.
После чая она, как обычно, записывала расходы и вдруг, побледнев, отложила карандаш. Но лицо у нее было просветленное.
– Стах!.. – окликнула она мужа изменившимся голосом.
Его поразил ее тон.
– Что с тобой? Ты побледнела, – спросил он, подходя.
– Подойди поближе, мне надо тебе что-то сказать.
Она обвила руками его шею и зашептала на ухо.
– Только не волнуйся, тебе это вредно… – выслушав, поцеловал он ее в лоб.
Но и у самого в голосе послышалось волнение… Некоторое время он молча ходил по комнате, поглядывая на жену, и снова поцеловал ее в лоб.
– Обычно первым хотят иметь сына, – сказал он, – а я, так и знай, дочку хочу. Мы Литкой назовем ее.
Долго не могли они уснуть в ту ночь; вот почему видел Завиловский свет у них в окнах.
ГЛАВА XLIV
Неделю спустя, когда предположение подтвердилось, Поланецкий поделился новостью с Бигелями. Пани Бигель в тот же день побежала к Марыне, которая заплакала от радости в объятиях доброй женщины.
– Может, Стах теперь больше будет меня любить? – сказала она.
– Что значит «больше»? – спросила пани Бигель.
– Я хотела сказать, еще больше, – поправилась Марыня. – Видишь, какая я ненасытная.
– Он будет иметь дело со мной, если посмеет любить тебя недостаточно.
Слезы уже высохли на миловидном личике Марыни, и она улыбнулась.
– Дал бы только бог девочку! – промолвила она, молитвенно складывая руки. – Стах дочку хочет.
– А ты?
– Я? Только Стаху не говори… Мне мальчика хотелось бы… Но пусть будет, как хочет он. – И, задумавшись, она спросила: – Но ведь это от нас не зависит, правда?
– Нет, – засмеялась пани Бигель. – Не изобрели еще такого средства.
Бигель, который делился приятной новостью с каждым встречным, принес ее и в контору.
– Кажется, господа, у нас появится скоро новый компаньон, – многозначительно сообщил он служащим в присутствии Поланецкого.
Те посмотрели на него с недоумением.
– Чем мы обязаны будем пану Поланецкому – и его супруге, – прибавил он.
Все кинулись поздравлять Поланецкого, за исключением Завиловского – тот, склонясь над конторкой, делал вид, будто сосредоточенно проверяет столбцы цифр, но, спохватясь через минуту, как бы его поведение не показалось странным, обернулся к Поланецкому.
– Поздравляю, поздравляю… – пожимая ему руку, пробормотал он с вымученной улыбкой.
У него словно внезапно открылись глаза на свое положение, бесконечно глупое и смешное, и вся жизнь показалась невероятно пошлым фарсом. Мучительней всего было сознавать себя смешным: как же было не предвидеть такой естественной и простой вещи, очевидной даже для какого-нибудь Коповского. А он, человек интеллигентный, пишущий стихи, которые встречают восторженный прием, отдающий себе ясный отчет во всем происходящем вокруг, – он заблуждался настолько, что это известие поразило его, как гром средь ясного неба. До чего же унизительно-глупо! Познакомился с Марыней, когда она уже стала Поланецкой, и почему-то вообразил, что так всегда было и будет, без всяких перемен. Приметив как-то лиловатую бледность ее лица, назвал ее лилией про себя и написал о ней лилейно-нежные стихи. И вот безжалостный рассудок, всегда готовый найти в беде комическую сторону, нашептывает: «Ничего себе лилия!..» Это подавляло и посрамляло. Он стихи писал, а Поланецкий не писал… В этом сопоставлении чудилась и горькая ирония, и шутовская издевка. Но Завиловский до дна хотел испить эту горькую чашу, умышленно стараясь не пролить ни капли. Да выдай он себя, признайся Марыне, оттолкни она его с презрением и спусти его Поланецкий с лестницы – в этом еще можно бы усмотреть нечто драматическое… А так… какая пошлая развязка! Ему, с его впечатлительностью, намного превосходящей обыкновенную, положение его показалось просто невыносимым, а часы, которые еще предстояло просидеть в конторе, сущей мукой. Чувство его к Марыне, хотя и не глубокое, целиком завладело воображением, и удар, который безжалостно нанесла ему действительность, оказался не просто болезнен и груб, но ошеломляюще унизителен.
Ему уже приходила на ум отчаянная мысль: схватить шляпу, уйти и никогда больше не возвращаться. К счастью, рабочее время окончилось, и все стали расходиться.
Проходя по коридору и увидев в зеркале возле вешалки свою долговязую фигуру и лицо с выступающим подбородком, Завиловский подумал: «Шут гороховый!» И в тот день не пошел обедать с бухгалтером Позняковским, как обычно. Настроение было – хоть беги от самого себя. Натура артистическая, склонная к преувеличению, он, затворившись дома, принялся сверх всякой меры раздувать свое несчастье и комичность положения. Несколько дней спустя Завиловский успокоился, но на душе стало пусто, как в покинутом жилище. У Поланецких он не был две недели и, увидев по истечении этого времени Марыню на даче у Бигелей, поразился происшедшей в ней перемене.
Она показалась ему почти некрасивой. И хотя в фигуре еще не было заметно никаких изменений, он был отчасти прав, несмотря на свою предвзятость. Губы у нее припужи, цвет лица сделался нездоровый, на лбу выступили пятна. Но она была спокойна, хотя слегка печальна, словно пережив разочарование. Заметив, как она подурнела, Завиловский, человек, в сущности, добрый, растрогался. Прежде он думал, что будет ее презирать. Теперь это показалось ему глупостью.
Впрочем, изменилась она лишь внешне, оставшись все такой же доброй и приветливой. Теперь, когда можно было не опасаться восторженного поклонения с его стороны, она отнеслась к нему даже с большей сердечностью и участием. С интересом расспрашивала о Линете и, заметив, что он тоже говорит о ней охотно, улыбнулась своей прежней, исполненной невыразимой прелести улыбкой и воскликнула почти весело:
– Вот и чудесно! Но только их удивляет, куда это вы опять запропали? Да, и знаете, что они мне сказали, Анета и тетушка Бронич? Они сказали… – Но, помолчав, прибавила: – Нет, не могу при свидетелях… Давайте пройдемся по саду…
Она встала, но, неосторожно ступив, споткнулась и чуть не упала.
– Осторожней! – раздраженно крикнул Поланецкий.
– Но, право, я же нечаянно, Стах!.. – пробормотала она, взглянув на него робко и испуганно.
– Сами ее понапрасну не пугайте, – со свойственной ей прямотой заметила пани Бигель.
И было настолько очевидно, что Поланецкий беспокоится в первую очередь не о ней, а о будущем ребенке, что это понял даже Завиловский.
Для самой Марыни это не было новостью. Но она мучилась молча, не говоря никому ни слова, и внутренне это состояние еще усугублялось раздражительностью, страхом, мрачными мыслями – следствием ее теперешнего положения.
Поланецкий был бы крайне удивлен, скажи ему кто-нибудь, что он не любит; а главное, не ценит должным образом свою жену. По-своему он ее любил, считая вместе с тем, что нет сейчас ничего важнее для них обоих, чем заботиться о будущем ребенке. Но из-за резкого, вспыльчивого нрава доходил порой в своей заботливости до крайностей, легко себе их прощая. О том же, что делается в душе его жены, даже не задумывался, полагая, что рожать ему детей – главная ее обязанность среди прочих и лишь естественно, если она ее исполняет. Был он ей за это признателен и,