сегодня. Я всегда одинакова и буду рада, если у вас сохранятся добрые воспоминания о нас.
Любезные слова, но в устах девушки, настолько непохожей на вчерашнюю, что на лице Поланецкого изобразилось раздражение и гнев.
– Если вам угодно, чтобы я сделал вид, будто верю вам, извольте. Но унесу все равно убеждение: в деревне в воскресенье ведут себя иначе, нежели в понедельник.
Марыню это задело; значит, Поланецкий успел уже невесть что вообразить об их отношениях.
– Я, право, не виновата, – скорее печально, чем серди то, возразила она и ушла под предлогом, что торопится к отцу.
Оставшись один, Поданецкий со злостью отогнал собак, которые опять стали ластиться к нему.
«Что же ото такое? – рассуждал он сам с собой. – Вчера мила, сегодня дуется. Будто подменили! Кик это глупо и пошло! Вчера – родня, а нынче – кредитор! Как можно так рассуждать! И кто дал ей право третировать меня, как тварь последнюю? Что я, ограбил кого-нибудь? И вчера небось знала, зачем я приехал. Хорошо же! Хотите видеть во мне кредитора – извольте! Пропади оно все пропадом!»
Марыня вбежала к отцу. Плавицкий уже встал и в халате сидел за столом с разложенными бумагами. Обернувшись, он поздоровался и снова углубился в чтение.
– Папа, – сказала Марыня, – я пришла поговорить насчет пана Поланецкого, ты…
– Я с твоим Поланецким в два счета управлюсь, – перебил он, не отрываясь от бумаг.
– Не думаю. Мне, во всяком случае, хотелось бы возвратить ему долг в первую очередь, чего бы нам это ни стоило.
Плавицкий повернулся и посмотрел на дочь.
– Как прикажешь тебя понимать: это опека над ним или надо мной? – спросил он ледяным тоном.
– Это дело нашей чести…
– И ты полагаешь, я нуждаюсь в твоих советах?
– Нет, но…
– К чему вообще этот пафос! Что с тобой сегодня?
– Папа, я прошу тебя, ради всего…
– А я тоже прошу предоставить это мне. Ты меня от хозяйства отстранила, я уступил, потому что не хочу отравлять оставшиеся мне годы ссорами с родной дочерью. Но не лишай меня хотя бы последнего угла, единственной этой комнаты, и не вмешивайся не в свое дело.
– Папочка, я ведь прошу только…
– Чтобы я на хутор перебрался? Какую же избу ты мне предназначаешь?
Пафос Плавицкий считал, видимо, своей привилегией: он даже привстал в своем персидском халате, ухватясь за ручки кресла, – ни дать ни взять король Лир, который всем своим видом давал понять бездушной дочери, что вот-вот рухнет, сраженный ее жестокостью. У Марыни слезы навернулись на глаза, горькое сознание своего бессилия подступило к горлу. Она постояла с минуту молча и, боясь расплакаться, сказала тихо:
– Прости, папа…
И вышла из комнаты.
А через четверть часа в ту же комнату вошел по приглашению хозяина Поланецкий, раздраженный и злой, хотя старавшийся не показывать вида.
Плавицкий поздоровался, усадил его на стул, предусмотрительно поставленный рядом.
– Скажи, Стах, – заговорил он, кладя Поланецкому руку на плечо, – ведь ты не собираешься крова нас лишить? И не желаешь смерти мне, который тебя встретил, как родного? И дочь мою не хочешь оставить сиротой, Не правда ли?
– Ни крова, ни жизни лишать я вас не собираюсь, – отвечал Поланецкий, – и дочь чтобы ваша осталась сиротой, тоже не желаю. И прошу таких вещей не говорить, вы этим ничего не добьетесь, а мне неприятно это слушать.
– Хорошо, – ответил Плавицкий, несколько задетый тем, что его прочувственная речь не произвела должного впечатления. – Но не забывай, что ты бывал в моем доме еще ребенком.
– Да, бывал, с матерью, которая приезжала и после смерти тети Елены, потому что вы процентов не платили. Но это не имеет никакого отношения к делу. Долг числится за вами двадцать один год. С процентами это составляет двадцать четыре тысячи рублей. Для круглого счета, скажем, двадцать. Но эти двадцать тысяч вы обязаны вернуть, я для этого приехал.
– Приехал из-за денег… – поник Плавицкий головой. – Допустим; но почему же, Стах, вчера ты был совсем другой?
Поланецкого, который полчаса назад о том же спрашивал Марыню, вопрос этот совсем вывел из себя. Сдержавшись, он сказал:
– Давайте перейдем к делу.
– Не возражаю; но позволь мне сперва сказать несколько слов и не перебивай. Ты говоришь, процентов не платил. Верно. Но знаешь, какой у меня был расчет? Твоя мать не весь свой капитал мне отдала, не знаю, к вашей ли пользе, но это дело другое. Она бы и не могла без согласия опекунского совета. Так вот. Взял я деньги и подумал про себя: осталась женщина одна с ребенком на руках, неизвестно еще, как у нее сложится жизнь, пускай хоть эти деньги, отданные в долг, останутся у нее про черный день, пусть проценты нарастают, со временем они ей пригодятся. И с тех пор я все равно что ваша сберегательная касса. Твоя мать дала мне двадцать тысяч, а сейчас за мной двадцать четыре. Видишь, сколько! И ты за это хочешь мне отплатить неблагодарностью?
– Дорогой дядюшка, – сказал Поланецкий в ответ, – да вы, никак, меня за дурака или слабоумного принимаете. Предупреждаю заранее: меня на эту удочку не поймаешь. Вы сказали, мне двадцать четыре тысячи причитается, где же они? Верните мне их в таком случае! И пожалуйста, без этих жалких слов…
– А ты имей, пожалуйста, терпение и не горячись, хотя бы из уважения к моему возрасту, – полным оскорбленного достоинства тоном возразил Плавицкий.
– Мой компаньон через месяц вносит двенадцать тысяч в одно дело, моя доля составляет столько же. Я, кажется, ясно сказал и еще раз заявляю: после двух лет бессмысленной переписки я не могу и не желаю больше ждать.
Плавицкий облокотился на стол, молча прикрыв рукою лицо.
Поланецкий с растущей неприязнью смотрел на него, ожидая ответа и спрашивая себя: «Кто он, плут или безумец? Или законченный эгоист, который добро и зло меряет собственной выгодой? Или воплощенье того, другого и третьего?»
Плавицкий по-прежнему сидел, заслонив лоб, и молчал.
– Мне все-таки хотелось бы знать… – начал Поланецкий.
Но тот сделал знак, чтобы не мешал.
Наконец отнял руку от лица: оно сияло.
– Стах, – сказал он, – к чему нам ссориться, когда такой простой выход есть?
– Какой?
– Мергель!
– Что?!
– Привози своего компаньона, найди специалиста, пусть залежь оценит, и втроем оснуем компанию. Твой… как бить его, Бигель, пусть вносит свою долю, ты тоже доплатишь, если нужно, – и дело пойдет, прибыль можно получить колоссальную.
Паланецкий встал.
– Извините, но я не привык, чтобы надо мной насмехались. Мне нужны деньги, а не мергель, и все, что вы говорите, – глупые и недостойные уловки.
Наступило тягостное молчание. Плавицкий нахмурил лоб и насупил брови с видом разгневанного Юпитера. С минуту он взглядом испепелял смельчака, потом, шагнув к стене, на которой висело оружие, снял с гвоздя охотничий нож и протянул Поланецкому.
– Есть и другой выход: убей! – И распахнул полы халата, но потерявший терпение Поланецкий оттолкнул его руку.
– Перестаньте ломать комедию! – повысил он голос. – Я не желаю терять время на пустые разговоры. Хорошо, я уезжаю, надоели вы мне вот так с вашим Кшеменем, но имейте в виду, первому попавшемуся маклеру продаю закладную, даже за полцены, уж он-то не станет с вами церемониться.
– Иди! – театральным жестом простирая руку вперед, вскричал Плавицкий. – Продавай жидам родное гнездо, но помни: мое проклятие и тех, кто здесь жил, всюду настигнет тебя!
С побледневшим от ярости лицом Поланецкий выскочил из комнаты, ища в гостиной шляпу и бранясь на чем свет стоит. Шляпа наконец нашлась, но только он хотел пойти посмотреть, не подана ли бричка, как вошла Марыня. При виде ее он поостыл немного, но, сообразив, что она всем тут заправляет, снова вспылил:
– Прощайте! Не желаю больше иметь никакого дела с вашим батюшкой. Вместо того чтобы вернуть деньги, он сначала меня благословил, потом мергель предложил, а напоследок проклял. Ничего себе, оригинальный способ платить долги…
В первую минуту Марыня хотела протянуть ему руку и сказать: «Негодование ваше мне понятно. Я сама была только что у отца, упрашивала его уплатить вам в первую очередь. Вы вольны поступать с нами, с Кшеменем как вам угодно, но не вините меня в злонамеренности, не думайте обо мне плохо».
Рука уже готова была протянуться, слова – слететь с губ, но Поланецкий, распалясь, совсем потерял самообладание.
– Довожу это до вашего сведения, – прибавил он, – потому что в первый вечер, когда я заговорил о деньгах, вы изволили оскорбиться и отослали меня к отцу. Благодарю за дельный совет, но он выгоден вам, а не мне, так что о дальнейшем я уж сам позабочусь.
Марыня закусила губы, на глазах ее выступили слезы негодования и обиды.
– Вы, конечно, можете меня оскорблять, заступиться за меня некому, – вскинув голову, сказала она.
И пошла к двери, чувствуя себя безмерно униженной и думая с горечью: вот награда за труд, в который она вкладывает все силы, весь пыл своей юной, чистой души. Поланецкий понял, что хватил через край. Он был отходчив, и гнев его моментально сменился жалостью. Он кинулся было за ней, готовый просить прощения, но поздно: Марыня удалилась.
Это еще больше его разъярило. Но злился он теперь и на самого себя. Ни с кем не простясь, уселся он в бричку, которую тем временем подали к крыльцу, и покинул Кшемень. Гнев душил его, и он ни о чем не мог думать, кроме мести. «Продам, за треть цены продам, пусть имущество описывают! Продам, даже если деньги не понадобятся, – просто назло!»
Гневное намерение сменилось твердым и непоколебимым решением. А поскольку Поланецкий был не из числа тех, кто не держит слова, данного