Кто-то ласково:
— Дедушка, а, дедушка?
— Ась, касатик?
— Ты давно из Расеи?
— Тридцать годов, касатик.
— И-и, тридцать годов! Легко сказать… А обычая расейского не забыл?
— Какого, родимый?
— Снохачества. Чай, к снохе пришел, а будто к сыну…
Двадцать здоровенных глоток грохотом наполнили мглу долины — звезды замигали.
Позеленел, должно быть, старик, не видно только. Шипит:
— Охальники… Залили зенки.
А там все хохочут, отложив ложки.
— Ну, уморил, прокурат…
А дед уже поласковел:
— Водочка, ох, водочка, всему ты голова. Так-то царь одной земли… спрашивает: «Кто, говорит, верноподданный, который правильный доставит ответ, тому мешок золота».
Деловито едят, громко тянут губами горячую кашу с ложек. Кто-то высморкался пальцами и отмахнул рукой. Слушают или не слушают? И у всех лица с одной стороны красные от костра.
Стала прозрачнее, нежнее ночная мгла, всех видно, каждое движение, и все смутно, неясно, затаенно. Горы, черные, непроницаемые, только неровный седловистый верх резко обрезается зазубренным краем на звездном небе.
А тишина!..
— Ну, царь и спрашивает: «Кто всех сильней на свете?» Один говорит: «Я знаю». — «Говори». — «Ты, царь, сильнее всего, ты все можешь». Понравилось царю. А другой говорит: «Нет, говорит, царица сильнее всех, она и царю прикажет». О ту пору у царя как раз совет с министерами об войне был. Присылает царица сказать царю: пущай царь приходит, скучилась по нем. Бросил царь министеров, побег к молодой жене. «Правду, говорит, сказал — жена сильнее всего». А тут третий подвернулся: «Нет, говорит, царь- государь, водка, говорит, сильнее всех». — «Некогда мне с тобою». Да бежал мимо поставца, глядь — графинчик. Дай, думает, одну. Выпил одну, одна другую потянула, другая третью…
— Бог любит троицу, — помогают ему из круга.
— Третья — четвертую…
— Дом без четырех углов не строится…
— …да так и заснул. Проплакала всю ночь царица. Утром царь проснулся. «Правду, говорит, сказал человек: водка сильнее всех, сильнее меня, сильнее царицы». И наградил того человека. Вот она, водка- то.
Молча таскают ложками, а на седловине тоненько загорелась полоска, — тонко зазолотился зазубренный лесом край горы. Какая-то старая-старая, в детстве слышанная песня, не то сказка: черные головы, красно озаренные с одной стороны, вокруг черного котла. Старик о чем-то не то рассказывает, не то поет, и творится чудо на горах: зазолотилась золотая полоска.
— А то — черносотельник!
Старина наелся, положил ложку и раздвинул и повел могучими плечами, на которых небрежно наброшенный рваный кафтан.
— Живот вспучит — черносотельник! Портки порвал — черносотельник! Плюнул не туда — черносотельник! Тьфу, будь вы трижды прокляты, анахвемы!
И стал делать собачью ножку. Зазолотилась полоска.
— А вот вам — человека убил, — опять хрипло загремел старик, тараща на меня глаза и мотая головой на «пана» — ну, так что, по-вашему — черносотельник? — и два раза сердито затянулся и сплюнул, смутно озаряя красное измолоченное чертями лицо и рачьи, хоть и сердитые, но добродушные глаза.
«Пан» сидел, задумчиво глядя, как все больше золотился край горы.
— Без намерения.
— Это не в счет.
— Другой коленкор.
Одни встали и наотмашь помолились на зазолотившийся край, другие сидели около пустого котла, все усталые от дневной работы и сытного ужина, Хотелось покалякать.
— Как же это вы?
«Пан» повернул ко мне совсем молодое ласковое ко всем лицо и заговорил мягко:
— Шофером я был, городового убил автомобилем.
— И что же… вам?
Он печально-конфузливо улыбался, чуть приподымая брови.
— Высокопоставленную особу вез, — так три месяца просидел да диплом отняли.
— И с места поперли, только и всего…
— А то бы быть на каторге.
— Рази можно кажного черносотельником обзывать, — снова заговорил ласковый старичок, — а? Это что ж такое? И ко мне все лезут: черная сотня да черная сотня!.. Чем я нехорошо поступил?.. Это все одно — жил на свете один мудрец…
— Будет!.. Завел волынку!.. — загудели кругом.
— Ты бы проценты меньше брал…
— Всю деревню задавил… С кожей дерешь…
— Чего дожидаешься? Сын тут, — он те переломает за бабу ноги.
Старик — видно — трясется весь, поднялся, пошел куда-то.
— Охальники!..
Ведь разный народ, погляжу, есть и в лаптях, но для всех слово «черносотельник», помимо узко политического значения, расплылось во все, что против правды, совести, чести.
А уж брызнуло золотом по черным невидимым горам, — загорелись пятна. Ширилась золотая полоска. И вдруг почувствовалось: за горами не пустынно, а творится своя особенная жизнь.
— Я вот все в Польшу собираюсь… два брата у меня там в Плоцке. Вот…
«Пан» торопливо порылся в карманах, вытащил две карточки. Все сгрудились вокруг, хотя видели сто раз. Кто-то чиркнул спичкой: выступили два крепкие лица — одно постарше, другое помоложе.
— Один — музыкант, другой — слесарь, — проговорил любовно «пан» и грустно улыбнулся: — Затоскуешься… Хорошо у нас тут, он обвел глазами, — в Плоцке у нас — Висла…
Кругом разом все посветлело — и люди, и белая сторожка, и деревья: над краем горы, откуда все вылезали звезды, выплыла луна, чистая, ясная, оглянула долину и горы. Долина поголубела, а горы посеребрели, и густо и резко выступили черные тени промоин.
Положили меня спать в комнате машиниста, — он покатил на велосипеде в соседнее поселение за пятнадцать верст.
— Кобель здоровый, — говорит старичина, докуривая собачью ножку, — и не уморится, окаянный: каждую ночь тридцать верст отмахает, — пятнадцать туда, пятнадцать назад. Армянка у него там.
Но разве уснешь в эту ночь?! В открытом окне дымчато стоят серебряные горы, лежит черная тень от чинары, а в плохо притворенные двери бубнит помощник машиниста — он с семьей помещается в чуланчике. Слышится тонкое булькание из горлышка, позвякивают рюмки, кипит самовар, бубнит помощник, скрипит люлька, — баба качает в углу, а кум, с которым они пьют, одно:
— Да!.. вверно!.. ппрравильно!.. — трудно вяжет языком. — Я емму говорю: «Ты!..» А он мине говорит: «Ты!..» Я го…ворю: «По ка…ккому случаю?., а-а…» Он мине: «Во… вво всяком случае…»
Серебряные горы… черная тень от чинары… в щелку непритворенной двери узкий свет… бубнят эти, — и во все это, и в поскрипывание люльки неожиданно впиваются сдавленные бабьи рыдания.
Долго бубнят, выпивают, гремят посудой, и все те же сдавленные, подавляемые рыдания.
— Цыц!.. цыц, тебе говорят!! — по столу гремит кулак, все зазвенело, запрыгало. — Поговорить с хорошим человеком нельзя… Я емму говорю: «Ты!..» — а он: «Во… ввсяком случае…»
Поскрипывает люлька. Я напряженно, приподнявшись на локте, вслушиваюсь: забила, видно, рот