— Но что ж… о господи!.. Зараз соберусь… — И стала надевать рваную длиннополую шубу.
Потом на минуту вышла и вернулась.
— Сейчас, Савушка, лошадка-то наша, обиделась, побила задними ногами ящик. Ванюшка зараз справит.
— Вы бы лучше в сани запрягли.
— То-то, что нету. Один ящик, — зверей и детей возим.
Подошла к детям, долго смотрела жадными материнскими глазами на бледные личики, потом долго крестила каждого, целовала в разные места, все торопливо крестя маленькими крестиками. Потом подошла к мужу и долго плакала над ним, утираясь рукавом шубы, и говорила ему, неподвижно глядевшему в потолок невидящим взглядом:
— Да подымись ты, Ферапонт Митрич, подымись, кормилец ты мой… Покеда вернусь, а ты подымись… Глянь-ко, ребятеночки-то… Подымись, родимый…
Тот глядел на тараканов.
Когда вышли, уже расползался просыпающийся зимний день, постепенно открывая заборы, деревья, редкие домишки, все захолодавшее, густо и бело запушенное инеем.
Под навесом стоял знакомый ящик на полозьях и запряженная в него ученая лошадка. Когда стали садиться, из проступившей в углу, под навесом, будочки выскочили десять собак, дрожащие, несчастные, голо выстриженные снизу, и стали усердно танцевать на задних лапах, подпрыгивая и приседая, наивно и покорно загнув набок мордочки.
Ирина Николаевна отвернулась.
Поехали. Больная правила сама. Лошадь трусила. Отходили заборы, пустыри, маленькие домишки, а надвигались прямые улицы, большие дома. По улицам уже начиналось движение. Останавливались и с удивлением смотрели на странный ящик, везший двух женщин.
«Этого еще недоставало…» — горько думала Ирина Николаевна и, чтобы заглушить неприятно подымавшееся чувство, проговорила:
— Кто этот, что привез меня вчера?
— На улице подобрали, сирота. Мы и выкормили.
— Отчего у него такое лицо, как будто смеется всегда?
— Представляет, так привык. Со зверями умеет искусственно перед публикой разговаривать; как выйдет, публика покатом ложится, до бесчувствия, бесперечь гогочут… От этого и доход. Глухой.
— Отчего?
— С трапеции упал, ухи лопнули.
На углу лошадь остановилась, нагнула голову и четыре раза стукнула копытом. На панели засмеялись.
— Да ударьте ее, — почти крикнула Ирина Николаевна, чувствуя, как краска бросилась в лицо, — не давайте ей этого делать, ударьте кнутом!
— Господи, нельзя. Обидится — и весь ящик разобьет ногами. Не привыкла она к черной работе, брезгует. Она даже на задних ногах ходить может и очень любит, чтоб публика смотрела — сахаром все кормят.
«Комедия… вот бы посмотрела вчерашняя компания…»
И, чтоб отвлечь назойливые мысли, Ирина Николаевна, стараясь не глядеть на прохожих, проговорила:
— Отчего у него глаз такой?
Лицо женщины болезненно передернулось.
— Муж выбил.
— И вас бьет?
— Бьет.
Женщина конфузливо помолчала и проговорила тихо:
— Не без этого.
И вдруг воодушевилась:
— А животную-то любит. Господи, иной аж до слезы прошибет — сам не пометь, зверя накормит.
Лошадь опять стояла на перекрестке и усердно выбивала ногой, а больная говорила ей просительно-заискивающе:
— Милая, иди… мне больно… Савушка, иди скорее, мне очень больно…
Снова затрусила.
— Ох, боже мой!.. Оттого и живут. У других вон дохнут, а у нас по скольку лет живут. А ведь зверь-то дорогой, меньше четвертной и не ухватишься. Вон есть по две, по три сотни плачено. Как вы думаете!.. Тошно… Иди, милая.
Въехали в бойкую улицу. Она жила, вся повитая скрипучим морозом. Шел народ; на перекрестке стояли извозчики, прохаживался городовой, отворяли магазины. Ребятишки, с сумочками и с красными от мороза лицами, съежившись, бежали в школу.
Лошадь, увидя публику, остановилась и добросовестно начала выполнять номер за номером. На панели стали останавливаться, из магазинов выскакивали приказчики; бежали как угорелые, размахивая книжками, ребятишки.
— Гляди, ученая лошадь…
— Братцы, скорей!..
— В карете приехали…
— Из Саксонии две фрелины…
— Хо-хо-хо… ха-ха-ха!..
— Милая, иди!..
Все столпились около лошади. Она кланялась из-за дуги, стучала копытом, становилась на колени, наконец, подхваченная всеобщим вниманием, поднялась на задние ноги, потопталась, присела, сделала реверанс и стала, мотая головой, раскланиваться на все стороны.
Извозчики поползли из саней, держась за животы; ребятишки с диким визгом плясали; покатывались приказчики, купцы, прохожие; у всех вдруг пропали глазки в складках красных багровевших лиц. Самые вывески и стекла магазинов, казалось, широко ухмылялись.
И среди гомона, говора, хохота, среди высоких строгих домов с бесчисленными окнами, среди веселого морозного звона просыпающихся церквей метнулся дикий, звериный, так знакомый Ирине Николаевне крик:
— Ох… ох… о-о-ох-ох… а-а-а…
Больная исступленно корчилась на дне ящика.
Улица безумно хохотала.
Мышиное царство
Было темно, и в темноте, в противоположность сонной неподвижности, всюду стояло неуловимое белое мелькание.
Порой, странно нарушая его беззвучность, носилось еле уловимое шушуканье, нежное и странное, не людское, и тоненький, как стеклянный, сейчас же гаснущий писк. И опять белое мельканье, суетливое, торопливо-озабоченное, смутное и таинственное в предрассветной мгле.
Когда робко посветлел четырехугольник низкого окна, заваленного снаружи снегом, проступил позеленелый потолок, сбоку выпятилась огромная печь, забелела посуда на полках, и стало видно, что всюду бесчисленно снуют белые мыши, с розовыми подвижными носиками, с внимательно настороженными розово-просвечивающими ушками.
Они озабоченно мелькали по полу, взбирались на табуреты, на скамьи, на стол, становились столбиками, торопливо вытирали лапками мордочки или сбивались большим кишащим клубком,