Но одна только возможность этого наступления так неприкрыто испугала Павлова, что он бормотал какую-то нелепицу, поминутно прикладывал руку к сердцу и, наконец, начал умолять никакого больше наступления не делать.

— Ваша светлость!.. Ваша светлость!.. Христом богом умоляю вас, от глубины души и чистого сердца, — не губите напрасно войска!.. Они пойдут, они выполнят приказ ваш, но ведь они погибнут, они погибнут!..

У него даже слезы показались в черных глазах восточного овала, и Меншиков сказал ему мягко, но решительно:

— Вам, кажется, надобно отдохнуть… Вы слишком много испытали во время боя… Я над этим подумаю… Прощайте.

На другой день Павлов был откомандирован из Севастополя, чтобы не заражать своею паникой других.

Дня через три после Инкерманского побоища никто уже не мог бы разуверить Меншикова в том, что все ближайшие помощники его, генералы, были из рук вон плохи.

Но он видел также, что диспозиция, написанная генерального штаба полковником Герсевановым, исполняющим принемобязанности генерал-квартирмейстера, была составлена в таких выражениях, что понять ее можно было как угодно, а лучше было вовсе ее не придерживаться и поступать по-своему, как вынужден был это сделать единственно толковый и по-настоящему отважный генерал Соймонов.

Он видел и то, что все бараки, сараи, магазины, батареи Северной стороны, имевшие обширные казематы, заняты ранеными, которые все прибывали и прибывали и которых решительно некуда было девать.

Меншиков разослал было в разные стороны своих многочисленных адъютантов, поручив им устроить госпитали хотя бы самого упрощенного типа, но из этого ничего почти не вышло.

К концу третьего дня после боя, почувствовав ясно, что ему не на кого положиться и опереться, что он — один, а около него пустота, Меншиков вспомнил о товарище своей юности Горчакове 2-м и написал ему, что он не видит уже возможностей отстоять Севастополь и спасти Крым.

Когда люди приходят к убеждению, что они не в состоянии сделать то, к чему были призваны и что считали выполнимым, это значит, что они обессилели, что им изменила энергия, что они постарели внезапно.

Меншиков был стар и год назад, однако он раньше не думал об этом, и написать, что он не может отстоять не только Севастополь, но даже и Крым, для такого самолюбивого и знающего себе цену человека было нелегко.

Однако часто бывает, что во время борьбы, теряя свои силы и выдыхаясь, мы не замечаем, что наш противник напрягает последние силы и, если даже мы сами признаем его победителем, он будет не в состоянии воспользоваться этой своей победой.

Меншиков, назначая свою вылазку на 5 ноября (по новому стилю), не знал, что на то же самое число Раглан и Канробер назначили ожесточенную бомбардировку и штурм третьего и четвертого бастионов, который мог бы удаться, пожалуй, если бы не Инкерманское сражение.

Для штурма, разумеется, они собрали бы подавляющие силы, и если бы они заняли только эти два бастиона, то это предрешало бы скорое падение Севастополя. Меншиков предупредил союзных главнокомандующих, хотя и потерял треть введенного в дело войска.

Потерять треть войска это много, конечно, но потерять надежду на оставшиеся две трети это уже значило чувствовать себя непоправимо разбитым.

Впрочем, написав письмо Горчакову 2-му, он мог и не послать его на другой день, если бы не странный сон, который он видел ночью.

Крепкого сна он не знал в последнее время. Он ложился в постель, почти не раздеваясь, и засыпал ненадолго, продолжая и во сне жить несколько видоизмененной явью. Так же было с ним и в эту ночь.

Он очень отчетливо и памятно для себя видел какую-то тинистую, неглубокую, но с заметным течением речку в низких берегах. Она была похожа на Черную речку, но уже и не того цвета воды: здесь цвет был какой-то свинцовый. И если на берегах Черной речки в день Инкерманской битвы толпилось до двух десятков тысяч людей в одинаковых желтых шинелях, то здесь, на этой речке, люди были только на одном берегу, и их было немного.

Они раздевались на берегу и входили в воду как будто затем, чтобы искупаться, но на другой берег не выходили, не возвращались и на этот.

Обыкновенная узкая мелкая речонка, но странно было видеть, что в нее погружались сразу до подбородка, держа головы затылками к воде, лицом кверху. И вот эти головы совершенно безмолвно, с поднятыми лицами погружаются в свинцовую воду, — медленно или быстро, нельзя постичь.

Только видно, что вода подсасывается как-то непонятно к каждому затылку и сосет мозг через черепные кости.

Волокнами, длинными, белеющими в свинцовой воде волокнами выходит из черепов мозг и всасывается водою, и потом как-то странно и страшно начинает рассасываться лицо, и от всего лица каждого человека в этой воде остаются только одни глаза. Потом один выпученный испуганный глаз отделяется от другого, такого же испуганного выпученного и уплывает куда-то… Неизвестно, нельзя уследить, рассасывается ли он тоже, но он отплывает, уплывает куда-то от другого глаза, и это непереносимо ужасно.

Он будто стоит на берегу раздевшись, чтобы лезть в воду и доказать кому-то, стоящему сзади него, что с ним, Александром Сергеевичем Меншиковым, этого не может случиться, что он прежде всего слишком высокого роста для такой маленькой мелкой речонки.

И он входит в воду, но в то же время он же как будто и наблюдает за самим собой со стороны и видит, что речка не так мелка, как казалось, и что вода в ней густая и теплая, как застывающий растопленный свинец, и что в ней, в этой воде, нельзя шевельнуть ни одним членом.

И вот уже затылок его, как и всякого другого, кто раньше вошел в эту страшную речку, начинает рассасываться, в нем тупая глухая боль, из него тянется (он видит это) белыми нитями мозг — мозг, в который стремился всегда вложить он так много, читая книги по всяким отраслям знаний, и, наконец, череп его пуст и легок, и нет уже черепа, и нет лица, и только тяжелы испуганно выпученные глаза…

Когда же один его глаз, отделившись от другого, уплыл куда-то, Меншиков проснулся в холодном поту.

Письмо Горчакову 2-му было отослано с курьером в тот же день утром.

Одновременно подобное же письмо о невозможности отстоять Севастополь было отправлено им в Петербург военному министру Долгорукову.

Глава шестая

РАЗГУЛ СТИХИЙ

I

Катились барабаны…

И большие — так называемые турецкие, такой величины, что в них можно спрятать от глаз начальства краденных на походе индюков, козлят и ягнят, и средней величины — парадные, и малые — барабаны каждого дня строевой и боевой службы, — они вырвались из своих убежищ в палатках барабанщиков на вольную волю, игриво перепрыгивали с бугорка на бугорок через дождевые лужи, докатывались до обрыва и стремительно мчались вниз, в овраг, причем каждый встречный куст старался не упустить этого единственного случая в своей жизни и пошлепать по звонкой их коже трепещущими от счастья лапами.

Домчавшись до самого дна глубоких оврагов, перерезавших в разных направлениях лагерь интервентов на Сапун-горе, барабаны, однако, не успокаивались на этом, хотя и переворачивались плашмя. Случалось, что злостный порыв бури залетал и в самые потаенные места оврагов, и тогда барабаны подхватывались им на воздух, выносились на верховья Килен-балки, Воловьей балки, Сарандинакиной, Делагардиевой или какой другой из многочисленных балок исторического значения и скакали теперь уже вниз, в сторону русских бастионов, а за ними, с опасностью для жизни и от бури и от нечаянной пули, скакали с завороченными ветром на головы шинелями барабанщики, понимавшие, конечно, что, если унесет в русский лагерь их барабаны, они уж барабанщиками больше не будут. Кроме того, барабаны эти были ведь казенное имущество, за которое несли они ответственность, как обыкновенные пехотинцы-рядовые за свои штуцеры, артиллеристы за банники…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату