гроб, и Настя увидела Германа – он, завернутый, словно мумия, в какое-то белое тряпье, лежал, втиснутый в этот деревянный, обитый изнутри темным атласом футляр. Тихо всхлипнув, Настя упала на колени перед гробом.
– Герочка, милый, значит, это правда! Значит, ты умер! – Сдерживая подступившие к горлу и готовые вот-вот прорваться наружу слезы, Настя протянула руку и коснулась лица Германа. Однако никакой ожидаемой холодной плоти, никакой твердости рука ее не встретила, а прошла насквозь и захватила пустоту. Не веря еще глазам своим, Настя повторила попытку прикоснуться к телу бывшего мужа, но руки по-прежнему ловили воздух, задевали дно гроба, и даже белые лохмотья, такие осязаемые на вид, оказались все тем же бесплотным миражом.
Луна, окончательно освободившись от редких, но докучливых ночных облаков, оказалась совсем высоко, и тогда вся эта ужасающая ночная картина с разрытой могилой и Настей, в последних вспышках здравого ума безуспешно пытающейся постичь причину бесплотности лежащего перед ней мертвого тела, вся эта достойная ранних поэтических опытов Жуковского сцена стала видна как на ладони. Свет луны пал на гроб, и Настя, охваченная небывалым, незнакомым прежде чувством, замешанным на ужасе и граничащим с мистическим экстазом, увидела, как то, что еще минуту назад напоминало ее Геру, на глазах теряет свои бесплотные очертания, истончаясь, превращаясь в пар, исчезая без остатка. Глядя на опустевший гроб, Настя обхватила голову руками и закрыла глаза. В голове ее все перемешалось, будто какие-то пронырливые искры затеяли там быстрый, молниеносный хоровод. Уже ничего не соображая, как была, не вставая с колен, Настя отползла от разрытой могилы, прислонилась к соседней низенькой, железной, крашенной в желтое оградке и потеряла сознание.
Прыжок в бездну
– Ну что, говнюк, признаешь, что крысил деньги у компании все пять лет?
Сотрудник службы безопасности был подтянутым краснорожим старпером, от которого пахло сильно поношенными боксерскими перчатками и одеколоном «Сальваторе Феррагамо». Рома ненавидел этот запах до тошноты, до желудочных колик, но дважды в день вынужден был ходить на допросы к этому отставному держиморде и пропитываться миазмами, созданными смесью парфюма и естественного запаха стареющего тела. Старпер терпеливо копал под Рому полгода и выволок на свет немало интересного. Все найденные материалы он аккуратно подкалывал и подшивал в отдельную папку и запротоколировал все с такой убийственной точностью, что вывернуться у Ромы совершенно не получалось, сколько он ни старался. Итогом служебного расследования стал возврат украденных в компании средств в доказанном старпером объеме и позорное, оглушительное падение с карьерной лестницы.
Сейчас, стоя у последней черты, у балконного бордюра, за которым начиналась бездна, он вдруг вспомнил этот случай, а от него нить воспоминаний потекла по лабиринту памяти, словно от клубка Ариадны, не давая заблудиться и безжалостно показывая все горькие события последних лет…
Все сигареты в смятой пачке оказались сломаны пополам: Рома и не заметил, как уснул вчера вместе с этой пачкой, и всю ночь, ворочаясь, не чувствуя быстро мягчающих картонных уголков, лохматил ее, мял и рвал. Пришлось курить эти ломаные, с выдавленным табаком, кривые сигареты. Одну за одной. Отломанные кусочки он отрывал окончательно, швырял вниз, следя за их полетом. В сумерках кусочки сигарет исчезали из виду, пролетев примерно половину предназначенного им расстояния, где-то на уровне четырнадцатого этажа. Роман не боялся высоты, он привык к ней за те несколько месяцев, что жил в этой квартире – наемной, однокомнатной, где кухня была почти размером с комнату, и неясно было, то ли это комната такая маленькая, то ли, наоборот, кухня большая. Это был высокий панельный дом в Чертаново, неудачный символ ушедшего и благословенного советского времени. Общие холлы и подъезды в доме были гигантскими, квартиры же, наоборот, маленькими, а балконы в них – чуть ли не с грузовик размером. На этих балконах возможно было многое: разводить крошечный огород, ставить раскладную кровать, оборудовать летний кабинет и вообще заниматься чем угодно. Дом сохранил свое прежнее прозвище «экспериментальный», оставшись, по всей видимости, единственным и неудачным опытом: подобные здания никто больше так и не решился возводить.
Квартира стоила Роме недорого. По его расчетам, он смог бы снимать ее около года. О том, что будет потом, где он возьмет деньги, Рома не думал. Он вообще не заглядывал в будущее, оно теперь было ему безразлично. Все, что осталось в его жизни, – это выпивка, воспоминания и непреходящая печаль, которая день ото дня усиливалась, становясь все более невыносимой. Свои прогулки он сократил до перемещений в магазин, расположенный в трех кварталах от дома, которые и совершал примерно раз в два дня. Все остальное время проходило в бездумном валянии на кровати, в чтении подшивок старых журналов, собранных владельцем квартиры, старым и брюзгливым интеллигентным пенсионером, служившим когда-то учителем химии, в перекурах между бесчисленными стаканчиками крепкой влаги, которой Рома начинал заправлять себя примерно с полудня, когда окончательно просыпался. Соседи по подъезду почти не знали его, он старался ни с кем из них не общаться. Однажды заглянул участковый: проверил документы, задал какие-то проникновенные, с ментовской подковыркой вопросы, но ничего подозрительного в Романе не обнаружил и, откозыряв, исчез.
Алкоголь медленно изменял сознание: некоторые ощущения притуплял, а некоторые, наоборот, оттачивал до бритвенной остроты. Иногда накатывало желание пофилософствовать, поделиться с ближним своим. Ни ближних, ни дальних у Ромы не осталось, и тогда он устраивался напротив большого зеркала в прихожей, выставлял на шкафчик бутылку и чокался с собственным отражением. Во время таких «накатов» с зеркалом он беседовал, бывало, часами. Поначалу отражение вело себя, как и положено, то есть синхронно отображало все движения владельца, но Роман пил все больше, и спустя некоторое время ему стало казаться, что зазеркальный собеседник позволяет себе жить собственной жизнью: кривляется невпопад, отворачивается. Однажды, в редкий момент прозрения, Рома, опасаясь высказываться вслух, подумал: «Что со мной? Я галлюцинирую? Кто это там, в зеркале? Как же это существо может быть мной, ведь нет в нас ни капли схожести! Что за черные впадины вместо глаз, откуда эти желтые, кошачьи космы, какая-то запекшаяся на подбородке коричневая полоса? Впрочем, это слюна, коричневая от сигарет, а глаза давно ввалились, примерно с тех самых пор, как я перестал ходить в парикмахерскую, вот откуда этот шалаш на голове. И все равно, лицо какое-то не мое. Надо совсем подвязывать с выпивкой, иначе я скоро перестану себя узнавать и превращусь в обезьяну». Потом на время все забылось, воспоминания о пережитом всплеске ужаса притупились и почти перестали беспокоить, словно привычно упирающаяся в спину ретивая матрасная пружина…
Беседы с отражением продолжались до того момента, когда однажды, в очередной раз что-то с жаром доказывая своему безмолвному собеседнику, Роман потянулся за очередной порцией водки и на мгновение отвернулся от зеркала, а когда вновь заглянул в него, то никого не увидел! Он так испугался, что с тех пор никогда больше не заговаривал с тем, кто живет в зеркале, и вообще стал относиться к зеркалам с большой опаской. Даже бреясь по утрам, он прищуривал глаза и сквозь ресницы внимательно наблюдал за поведением отражения, однако его двойник, живущий в зеркале ванной комнаты, вел себя примерно, уходить не собирался и сам брился, похоже, с удовольствием.
Мозг продолжал разваливаться, извилины стирались, словно магнитные дорожки на старой кассете. Рома с опаской стал посещать ванную – однажды, открыв краны, он повернул ручку смесителя и долго настраивал удобную температуру, дважды ошпарив руку, прежде чем решился наконец встать под душ. Здесь, как оказалось, его подстерегал страх, укоренившийся еще с детства: тогда он услышал на улице случайный чей-то рассказ о человеке, поскользнувшемся в ванной. Рассказ заставил мальчика остановиться, прислушаться, покрутить головой и убедиться, что голос рассказчицы (слегка надтреснутый, старушечий), несомненно, исходит из окна второго этажа, распахнутого по случаю крепчайшей жары