— Ах, в самом лучшем смысле, дорогая! — тут же ответил Василий Матвеевич, впрочем, не улыбнувшись при этом. — В отношении Мити оказалось, что вы… несколько преувеличили. Во-первых, не рана, — это с одной стороны, — не рана, а только контузия, во-вторых, с другой стороны, ничего и тяжелого не было.
— Было!
— Может быть, но крымская медицина постаралась, и мы-то уж этого не увидели… Не сомневаюсь, я не сомневаюсь, Елизавета Михайловна, что вы были сами введены в заблуждение, а меня ввели в оное заодно с собой. Но если бы даже было и иначе…
— Как же именно иначе?
— Предположим только! Сделаем предположение, что тут именно вы и проявили свою дальнозоркость… или это, кажется, называется дальновидность, но не один ли это русский язык?.. Итак, предположим, что вы имели в виду, собрав обо мне сведения стороною, следующую картину.
Живет, мол, одинокий, как палец отрезанный, так называемый Василий Матвеич Хлапонин, дядя вашего мужа. Когда-то случилось так, что к нему, на вполне законном, разумеется, основании, перешла часть имения — Хлапонинки, принадлежавшая вашему свекру, как мы бы теперь говорили, если бы был он жив, а моему брату…
Сказав это, Василий Матвеевич допил второй стакан и вытер усы салфеткой; он как будто ждал, не раздадутся ли возражения, но ничего не раздалось. Оба слушателя смотрели на него в высшей степени внимательно, и только. Ему оставалось продолжать, что он и сделал.
— Сидит он, то есть я, как старый сыч или хрыч, — так могли вы думать, — и неужели же так-таки никаких родственных чувств у него не шевельнется и он не скажет нам: «Вот она — Хлапонинка, родовая вотчина наша! Не расточил, а даже кое-что присовокупил к ней, кое-где округлил, что у нее запало, привел в откормленный вид… Поселяйтесь навсегда тут, дети мои, плодитесь и размножайтесь, населяйте землю сию и господствуйте над нею!»
Дмитрий Дмитриевич кашлянул и так поглядел на своего дядю, что Елизавета Михайловна вынуждена была снова остановить его, теперь уже не только движением ресниц, но и бровей. Он взял в обе руки вилку и нервно начал играть ею, а дядя продолжал, как бы не замечая:
— Таково могло быть одно предположение, однако человек всегда, когда идет на то или иное дело, выдвигает по крайней мере еще и другое и третье… Другое же ваше предположение было такое, друзья мои!.. (Тут голос его зазвучал зловеще.) Допустим, что не расчувствуется хрыч или сыч и ничего такого сентиментального не скажет, тогда-а… тогда мы начнем действовать иначе! Тогда мы подберем себе всяких этаких свидетелей и очевидцев и начнем-ка мы дело в суде… благо есть у нас на примете Терешка…
— Ну, ты как хочешь, а я больше не желаю слушать подобное! — крикнул жене Дмитрий Дмитриевич и, бросив вилку, поднялся.
Привыкшая следить за каждым его движением, Елизавета Михайловна заметила, что поднялся он так, как мог подниматься только до своей контузии, — быстро, молодо, а вилку перед этим отшвырнул левой рукой, а не правой, тою самой левой рукой, которая как бы навсегда отвыкла от всяких вообще жестов, не только от сильных.
И в голосе ее было, пожалуй, больше радости за своего Митю, чем презрения к его дяде, когда она, поднявшись тоже, сказала ему сдержанно:
— Низкий и жалкий вы человек!
— А-а! Вот уж вы на каком наречия заговорили! — отозвался Василий Матвеевич, как будто даже довольный тем, что довел ее до «такого наречия».
— Как это могли вы вообразить, что нам нужно имение? — изумленно продолжала она.
— О-о! Скажите, пожалуйста! Не нужно? — так и подскочил он, шутовски перекрутившись на одном правом каблуке.
— Пойдем, Лиза! — сказал Дмитрий Дмитриевич.
— Батарейным командиром быть, это, конечно, стоит моего имения, — ядовито заметил Василий Матвеевич. — Но если вы не хотите имения, то, может быть, вы не откажетесь от лошадей моих ехать на станцию?
— Нет, откажемся! — крикнул Дмитрий Дмитриевич. — Мы возьмем лошадей у кого-нибудь на деревне, но на твоих больше уж не поедем!
— Так вот что я от тебя услышал за мою хлеб-соль вместо благодарности? — притворно горестно покачал головой Василий Матвеевич. — Хорош племянничек!
— Дядюшка, дядюшка хорош! — крикнул Дмитрий Дмитриевич и, обняв Елизавету Михайловну за плечи левой рукой, сказал ей:
— Пойдем-ка, Лизанька, собираться ехать в Москву! И подсчитай, сколько мы с тобой могли ему стоить — из Москвы вышлем!
III
Все-таки для того сильного волнения, какое пришлось Дмитрию Дмитриевичу пережить за обедом, он был еще слаб. Ему пришлось лечь от резкой головной боли, а Елизавете Михайловне — окутать ему голову мокрым полотенцем. Но выехать из Хлапонинки если не теперь же, на ночь глядя, то утром на другой день было решено ими бесповоротно, и она занялась укладкой чемоданов; Арсентий же был послан в деревню подрядить кого-нибудь с парой лошадей, хотя бы и на простых розвальнях, довезти их до Белгорода, где уж гораздо легче было найти обывательские сани до Курска. В Курске им обоим все было хорошо знакомо, и там они могли бы не спеша собраться в Москву.
Рыженький казачок Федька, столь разительно похожий на Василия Матвеевича, приходил от него с приглашением к ужину, но Елизавета Михайловна отказалась и за себя и за мужа и заперла дверь на ключ, опасаясь какой-нибудь новой выходки со стороны хозяина Хлапонинки.
Раза два она слышала, как шаги его останавливались перед их дверью, и ожидала стука, однако постучать в дверь и что-нибудь сказать — примирительное или вызывающее — он так и не решился.
Ночью Дмитрий Дмитриевич спал неожиданно для нее спокойно, а рано утром, проснувшись, бодро спросил:
— Ну что же, едем?
— А ты как? Можешь ли ехать? Или лучше переждать день? — забеспокоилась она.
— Что ты, что ты — «переждать»! Вполне могу, и куда угодно… Хотя бы даже и в Севастополь! — отозвался он весело.
Оделись и собрались они быстро. Два тяжелых чемодана их Арсентий отнес на деревню еще с вечера, как только с помощью Терентия нашел лошадей, сани, возницу.
Из длинного дома под старинной камышовой крышей, теперь очень опрятно прикрытой толстым снежным ковром, густо-сине-розовым от утра, они выходили гораздо менее торжественно, правда, чем в него входили с месяц назад, зато чувствовали себя оба гораздо счастливее.
Собаки, привыкшие уже к ним, не лаяли, а виляли добродушно хвостами и бежали за ними следом, когда они проходили по усадьбе; дворовые, хотя и встали уже, но только шушукались издали, стараясь не попадаться им на глаза, так как все уже знали о размолвке между ними и Василием Матвеевичем; что же касалось самого Василия Матвеевича, то он, отворив форточку в окне своей спальни, не отходя смотрел им вслед, пока они не исчезли за поворотом.
То, что они не обратились к нему даже за лошадьми, чтобы доехать до станции, поразило его чрезвычайно. В халате и туфлях, как был в спальне, он кинулся потом в их комнату и оглядел ее всю, насколько позволил слабый свет утра. Он заметил перчатки Елизаветы Михайловны, вязаные, старые, худые перчатки, брошенные ею в угол как ненужный хлам, и, жадно схватив их, унес к себе, несколько раз прижал к губам и запер их в своем письменном столе.
Переживания его были сложны и смутны даже и для него самого… С одной стороны, он сделал как будто удавшийся вполне ход — сразу избавил себя от всяких опасений со стороны племянника, с другой — как глухо и пусто стало во всем его доме, как только ушла из него Елизавета Михайловна!
У него мелькнула даже мысль не медля послать приказ кучеру Фролу запрячь вороную пару в те самые сани, в которых он привез Елизавету Михайловну, и отправиться вдогонку, если она с мужем успела уже сколько-нибудь отъехать в мужицких розвальнях; попросить ее убедительно пересесть к нему, а он отвезет их на станцию, куда на барских хороших конях приедут они и гораздо скорее и удобнее. В то же время — это