и не представлялось ему, как катастрофой.
Слишком свежим в его памяти было тяжелое впечатление от Инкерманской битвы, когда он не знал, куда девать тысячи раненых, чтобы повторять подобный же маневр в пустой и голой степи.
И вот единственное спасительное, что он мог придумать теперь, сводилось к тому, чтобы генералы, к которым он обратится с приказом вести войска на штурм Евпатории, отказались выполнить этот приказ.
Правда, такой отказ был бы противен воинской дисциплине, но он был бы насущно необходим, чтобы предупредить слишком большие потери, совершенно лишние для хода дела.
И, не желая высказывать кому-либо этих своих затаенных мыслей, но в то же время находя нужным, чтобы их все-таки угадали другие, Меншиков сказал как-то вечером своему адъютанту подполковнику Панаеву:
— Ты ведь знаешь это… Когда я хотел повторить штурм Инкерманских высот, князь Петр Дмитрич отказался сделать это… сослался на свою старость… Потом и Липранди тоже отказался… говорил, что не надеется на успех… Может быть, они были тогда… по-своему и правы… Как ты думаешь, теперь вот не откажется ли и генерал Врангель, если ему поручить штурм Евпатории?
Панаев думал после этих слов разглядеть на сухом желтом лице Меншикова привычную для него ироническую усмешку или складку около тонких губ, но не увидел, а черные тусклые глаза глядели на него пытливо из полукружий седых бровей и резких темных подглазий.
Как давний адъютант светлейшего и человек очень наблюдательный, Панаев лучше других знал Меншикова: также и чаще других слышал от него многое, что не под силу бывало таить сокровенно даже и такому тонкому дипломату, каким был главнокомандующий.
Полковник Волков приехал с личным письмом Николая насчет Евпатории еще в декабре, около 20-го числа, то есть больше месяца назад. Тогда Меншиков еще бодрился и даже иногда выходил на свежий воздух, хотя уже перестал ездить на своем муле.
Панаев видел и тогда, как неприятен был ему всякий вообще разговор об Евпатории в связи со штурмом ее. Волкова отправили тогда же непосредственно к генералу Врангелю, командиру отряда драгун, стоявшего под Евпаторией, чтобы там, на месте, «надежный» этот флигель-адъютант своими глазами разглядел как следует то, что слишком туманно представлялось из Петербурга. Светлейший вообще не терпел флигель- адъютантов и всячески стремился их поскорее сплавить, но Волков, как заметил Панаев, был ему гораздо ненавистнее всех, приезжавших раньше.
В своем письме царь очень подробно излагал, как Меншиков должен был действовать, чтобы отбиться от нового десанта союзников. Прежде всего им возлагались большие надежды на Врангеля с его драгунами, затем на подходившие десять батальонов 10-й и 11-й дивизий, наконец, на 8-ю пехотную дивизию, шедшую в Крым от Горчакова под начальством князя Урусова…
Опасения царя были очень велики; ему казалось, что десантная армия непременно должна будет пойти к Перекопу, чтобы запереть Крым и угрожать Крымской армии с тылу; он писал, что «без значительной пехоты тут (то есть у Перекопа) все может быть потеряно».
Чтобы показать какую-нибудь видимость дела, но в то же время как можно дальше отодвинуть диктуемый ему штурм Евпатории, Меншиков послал в начале января курьера к генерального штаба подполковнику Батезатулу, состоявшему тогда при Врангеле, с приказом тщательно обдумать и доложить план атаки на Евпаторию. Это с виду незначительное слово «тщательно» давало Батезатулу неограниченное время для размышлений.
Но в Петербурге забеспокоились такою явной оттяжкой штурма. Оттуда летели новые флигель- адъютанты с новыми письмами. Наконец, к Меншикову явился снова Волков и в выражениях весьма прозрачных дал ему понять, что царь очень недоволен слишком медленной поспешностью главнокомандующего в выполнении монарших предначертаний.
Вот тогда-то, только что выпроводив Волкова, Меншиков и обратился к Панаеву со своим несколько запутанным вопросом о том, не откажется ли от штурма Врангель.
Панаев пригладил и без того гладко лежавшие, хотя и негустые, русые волосы и сделал самый неопределенный жест губами, решив до времени выждать с ответом, а Меншиков продолжал:
— Найди-ка толкового курьера, чтобы послать его к Врангелю… Я хочу вызвать его сюда для доклада.
— Слушаю, ваша светлость, — облегченно повернулся, чтобы уйти от больного и капризного старика, Панаев, но Меншиков остановил его брюзгливо:
— Постой-ка, куда ты?.. Успеешь еще… видишь ли, этот Волков докладывал, что государь поручил ему непременно присутствовать при взятии и разрушении Евпатории… При полном разрушении, чтобы было там место пусто… Место пусто! — повторил он с ударением. — А затем… затем еще говорил, что разрешено… если не хватит, если мало будет для этого наличных сил, то чтобы взять восьмую дивизию… когда она подойдет туда…
А когда же именно она может подойти туда, восьмая дивизия?
— В начале февраля, пожалуй, она пройдет уже Перекоп, ваша светлость, — мгновенно, как опытный адъютант, подсчитав в уме дни, ответил Панаев.
— Но что же из того, если даже?.. — загримасничал Меншиков. — Допустим, что мы возьмем Евпаторию… с большими очень потерями, разумеется… что из того? Все равно мы не сможем ее удержать… Все равно ее придется очистить… что бы ни думали там, в Петербурге, на этот счет… Двух Севастополей в Крыму мы защищать не можем! Если бы даже этого захотелось союзникам, то для нас… для нас это слишком большая роскошь — два Севастополя!
III
Барон Карл Егорович Врангель принадлежал к числу генералов скорее мирных, чем воинственных, и об этом знал Меншиков.
В 1831 году он был ранен польской пикой в голову, и между почтенными сединами его сбоку багровел шрам. Ростом он был довольно длинен, но тощ. В движениях стариковская суетливость, в глубоких глазах угодливость к высшему начальству, а оттопыренные, притом острые уши придавали ему вид очень большой настороженности — вечного «начеку». Иным казалось даже, что уши эти имели способность двигаться.
Явившись в Сухую балку на Северной стороне, он был похож на кающегося грешника, удрученного тяжкими прегрешениями. Прегрешения же его действительно были серьезны: он решился просить главнокомандующего не вручать ему начальства над отрядом, предназначенным штурмовать Евпаторию.
— Посудите сами, ваша светлость, — говорил он Меншикову, сидя около его дивана, волнуясь и прикладывая сразу обе руки к сердцу. — Что могу сделать на таком посту ответственном я, кавалерист? Ведь у меня, кроме того, должен вам признаться, почти и опыта боевого нет!.. Нет, решительно нет!.. В Польскую кампанию только участвовал я в трех боях, но ведь я тогда кем же — ротмистром был! А вся остальная моя служба протекала вне боевых действий.
— Разве в Венгерской кампании вы не участвовали? — перебил его Меншиков.
— Только в походах участвовал, ваша светлость! А в делах против неприятеля бывать не пришлось!
— Ну, а на Дунае в эту кампанию?
— Так же точно и на Дунае только в походах был, а не в делах…
Служба же моя здесь, в Крыму, проходит на ваших глазах.
— Гм… А разве так уж сильно союзники успели укрепить Евпаторию? — сурово с виду спросил Меншиков, вполне довольный в душе таким скромным о себе мнением барона.
— О-о, оч-чень сильно, оч-чень сильно, ваша светлость! — точно для защиты именно от этих укреплений поднял и поставил ребром Врангель сухие ладони на высоте седеньких, котлетками, бак. — Я лично делал рекогносцировки… и неоднократно! И совместно с полковником Батезатулом, а также флигель- адъютантом Волковым.
— О Волкове говорить не будем, а Батезатул как? Такого ли он мнения об этом, как и вы?
— Точно такого же, ваша светлость. Во-первых, ров оч-чень широк и глубок, вал же крут и высоты большой… Во-вторых, много орудий, снятых с кораблей… В-третьих, гарнизон многочисленный…
Беседа Меншикова с Врангелем была довольно продолжительна, так как она доставляла удовольствие светлейшему. Выходил от него Врангель грешником прощенным: просьба его была уважена, хотя для