здравого смысла ведения войны — зря не расходовать людей.
Глава седьмая
НИКОЛАЙ ЗАБОЛЕЛ
I
Полковник Волков получил предписание еще в Петербурге немедленно возвратиться после взятия Евпатории, чтобы осведомить царя об этом деле с неподкупной честностью флигель-адъютанта и точностью одного из участников боя. И он отправился поспешно, не дожидаясь не только реляции Меншикова, но даже и того, когда вздумает проснуться Хрулев. Состояние главнокомандующего было ему известно, его отношение к штурму Евпатории — тоже.
Сопроводительные бумаги он получил от Врангеля, к которому снова после несостоявшегося штурма переходило командование евпаторийским отрядом. И, отъезжая на север, Волков не скупился про себя на самые нелестные оценки и Меншикова и Хрулева, невзначай затормозивших его продвижение по службе.
Мнение Хрулева о том, что турки не отважатся теперь высунуть нос из Евпатории, он слышал, но никакого значения ему не придал. Ему казалось, что слова эти говорились полусонным человеком с явной целью оправдать неспособность к действию в самый решительный момент боя.
Однако он понимал и то, что нельзя было обрисовывать ни Меншикова, ни даже Хрулева царю так, как они представлялись ему самому. Нужно было как-то смягчить краски, чтобы не слишком раздражить царя.
Дальняя дорога давала ему достаточно времени для подыскания нужных выражений, но он не знал того, что застанет царя больным и что болезнь его придворные медики отнесут в разряд серьезных.
Был бал в конце января у Клейнмихеля по случаю свадьбы его дочери, выходившей за гвардейского офицера. На этом балу присутствовал царь в знак особой милости к своему давнему любимцу, но к себе в Зимний дворец он увез с этого бала грипп.
Грипп тогда не считался еще заразной болезнью; говорили: царь простудился, начал кашлять, слег даже, что было совсем непривычным ни для него, ни для придворных.
Нельзя сказать, чтобы Николаю совсем не присуще было болеть.
Хотя внешность его, казалось бы, исключала всякое предположение о слабости, но придворные врачи лучше знали его организм, чем высшие чиновники, бывшие на приемах во дворце, или офицеры и солдаты, видевшие его на смотрах, маневрах, парадах.
Правда, Николай пережил всех своих братьев, и старших — Александра и Константина, и младшего — Михаила. Александр умер всего сорока восьми лет от воспаления мозга; Константин — пятидесяти двух от холеры; Михаил — пятидесяти одного года от паралича. Между тем в 1855 году Николаю шел уже пятьдесят девятый год.
Крепкое сложение в соединении со строгим режимом давало ему возможность справляться с нетрудными болезнями, однако в особую прочность своего здоровья он не особенно верил и любил лечиться так же, как любил позировать художникам.
Врач английского посольства Грэнвиль, приглашенный для осмотра заболевшего Николая в 1853 году, пришел к выводу, что он может прожить еще не более двух лет, однако, по вполне понятным причинам, этот вывод был сообщен только английскому послу сэру Гамильтону Сеймуру, а этим последним — министру иностранных дел Англии.
Можно предположить, что обнаружен был довольно далеко зашедший наследственный склероз, но достаточно ли было склероза, чтобы в такой короткий срок справиться с сильным еще организмом царя? Несомненно, что на помощь склерозу пришли неудачи Дунайской кампании и Крымской войны, так как причины этих неудач коренились в плохом управлении страною, а правил страною сам Николай, называвший себя «самовластным».
Из придворных медиков наибольшим доверием его пользовался Мандт.
В русскую медицину Николай не верил, однако слишком приближенный им к себе немец Мандт был вполне способен уморить и гораздо более молодого и крепкого пациента, чем русский царь.
Холера, появившаяся в России при Николае, — точнее паника перед нею, не щадящей даже и лиц царской семьи, — заставила обратить «милостивое внимание» на Мандта, написавшего на немецком языке брошюру о лечении этой грозной болезни. Брошюру эту приказано было немедленно перевести на русский язык и разослать для руководства по всем военным госпиталям и лазаретам, а сам Мандт приглашен был в лейб-медики и очень скоро приобрел исключительное влияние на царя, так как весьма легко было ему, невежде в медицине, подчинить себе полнейшего невежду в этой области Николая и заставить его уверовать в свою «атомистику», которая имела такое же отношение к подлинно научной медицине, как алхимия к химии или месмеризм к здравым понятиям о вещах.
Мандт являлся учеником прусского врача Радемахера, который определял болезнь, как «совершенно непостижимое для разума поражение жизни», и лечил все болезни медью, железом и селитрой.
Мандт усвоил у своего учителя эту простоту в обращении с болезнями и создал свой метод лечения, основав его на гомеопатии Ганеманна — лечении очень малыми дозами лекарств.
Может быть, этим он и пленил весьма экономного к концу жизни Николая; по крайней мере все военные врачи получили вдруг предписание являться на смотры и парады с особыми сумками, в которых были бы «атомистические» лекарства Мандта, способные едва заметными крупинками и с наименьшей затратой времени восстановить испортившийся механизм солдата или офицера.
Этим достигалось истинно строевое отношение к разным нежелательным человеческим слабостям, мешающим иногда гармонии смотров в высочайшем присутствии.
Очутившись при русском дворе, Мандт как нельзя лучше своею деятельностью доказал царю, что вся вообще русская медицина стоит на совершенно ложном пути и что поэтому число студентов медицинских факультетов может быть значительно сокращено в видах спокойствия и порядка внутри страны. Хирурги, конечно, пусть остаются, здесь ничего сделать нельзя; ланцет хирурга — все равно что штык солдата, неопровержим; но терапевты стали в глазах Николая полными профанами с появлением у него Мандта.
Даже в Севастополь послан был ящик его лекарств с приказом «употреблять их преимущественно перед всеми прочими». К счастью множества больных севастопольского гарнизона, ящик этот прибыл только тогда, когда о посылке его в Петербурге забыли по обстоятельствам, совершенно непредвиденным.
II
Когда в конце 1800 года Павел I пригласил директора кадетского корпуса, генерала Ламздорфа, в воспитатели к двум своим младшим сыновьям, Николаю и Михаилу, он сказал ему:
— Ты обязан взяться за это дело, если даже не для меня, то для России! Требую от тебя только одного, чтобы не сделал из них таких же шалопаев, каковы все немецкие принцы.
И Ламздорф, по мере своего разумения, начал выполнять сложную программу воспитания маленьких царских ребятишек.
Он сек их розгами почти ежедневно, и этот испытанный прием воздействия был разрешен ему безусловно, причем каждое сечение заносилось для памяти в подробный журнал занятий с принцами.
Нельзя сказать, чтобы сечение это переносилось ими легко; нет, заливаясь слезами, они в первое время прибегали к своей няньке, шотландке мисс Лайон, с горячей просьбой, не возьмет ли она на себя эту обязанность, чтобы сечь их не слишком больно.
Но Ламздорф был человек раздражительного характера, и когда приходил в ярость, то уж не довольствовался методическим сечением, а колотил принцев линейками, бил их ружейными шомполами и вообще всем, что попадалось под руку. А однажды, окончательно выйдя из себя, схватил Николая за шиворот, поднял его на воздух и так ударил его об стену головой, что тот лишился сознания.
И вот все педагогические приемы своего достойного воспитателя Николай, сделавшись императором, применил к России. Он сек ее розгами, бил шпицрутенами и плетьми, всеми способами подавлял в ней естественную способность мыслить, искоренял в ней малейшее стремление к свободе, наконец, как бы в припадке последней ярости, двинул ее на стену вооруженных сил Европы.
Мог ли он избежать войны, которая оказалась для него такой позорной?
Над этим чрезвычайно тяжелым для решения вопросом Николай задумывался очень часто в последние месяцы, но все как-то недоставало за срочными делами времени, чтобы его обсудить всесторонне, не осуждая себя. Теперь же, когда он заболел гриппом и когда даже сам Мандт почтительнейше предписал ему