Кому чару пить, Тому здраву быть…

Запевал капитан Убийбатько, мрачный, приземистый человек с огромным голосом, и когда доходил до слов:

Пить чару, Быть здраву… —

то в горле у него что-то перекатывалось твердое, точно круглые камни, глаза выпучивались, и за лицо становилось страшно: вот-вот дойдет до последнего предела багровости и разорвется пополам.

И страшно было видеть, как около него сгрудились взрослые, бородатые люди и, точно не было никакой другой жизни, ни пространства, ни времени, нестройно выкрикивали вслед за Убийбатьком:

Командиру нашему Павлу Павловичу Сироти-и-некому!

Кто-то вставил «полковнику» и вышло еще одутловатее и смешнее, запутались и кричали вразбивку, и такие были у всех широкие влажные рты, и толстые складки около незаметных глаз, и протянутые вперед, плещущие рюмки в руках, так много было уверенности и деловитости в этих новых эполетах и орденах, надетых по случаю парада, что Бабаев напряженно подхватил вслед за другими: «Сиротинскому!..» И вместе со всеми потянулся к полковнику чокаться и целоваться.

Близко увидел его крупную лобатую голову и жесткие волосы в длинной серой бороде, ткнулся куда- то губами в завороченный угол его губ, облил ему рукав водкой из рюмки — кто-то толкнул сзади под локоть, — потом нестерпимо противно стало вдруг от жесткой потной тесноты кругом и досадно на себя, и на длинную бороду полковника, и на муху, кружившуюся перед глазами. Протискался к двери, чтобы уйти, но болезненно почувствовал всегда одни и те же четыре стены в своей комнате, почему-то холодные и липкие в представлении, почти живые какою-то сосущей жизнью, и остался и, отойдя к окну, долго смотрел на улицу, где сумерки уже крали углы у домов, их тяжесть и краски, уже тянули трубы ниже к земле и вот-вот готовы были вспыхнуть огоньками в окнах.

В свете ламп, в желтоватой пыли, лица казались Бабаеву твердыми и резкими, голоса отчетливыми и сжатыми, комнаты стали меньше, люди больше.

Убийбатько совсем сырым, размокшим басом, которым уже не мог управлять, жалобно мычал:

Во Францию два гренадера Из русского плена брели, И оба душой приуныли, Дойдя до немецкой земли.

Держал в обеих руках салфетку и делал вид, будто играет на гармонике:

Печальные слушая вести, Один из них вымолвил: «Брат! Болит мое скорбное сердце И старые раны болят!»

Около него качались, смеясь, три желтых пятна с открытыми ртами.

Играли в карты на двух столах: на одном в преферанс, на другом в макао. На первом кто-то молодой кричал:

— Пикашки обыкновенные!

И кто-то старый, должно быть подполковник Матебоженко, отливал раздельно и ясно:

— Фати его тузою морскою, шоб вин не пикав! Бо дай ему такий довгий вик, як у зайця хвист… Усе грае, та грае, та грае, як та сопилка!

Перед глазами прыгало круглое колесо: грае, та грае, та грае…

Вот оно оказалось костистым деревенским лицом подполковника, широким в скулах, изжелта-седым в бороде, остановилось на момент и опять покатилось:

— Та хиба ж от так грають?.. «Грають, грають, грають».

Это были не слова, не мысль — и человека здесь не было, было что-то круглое, нудное, бурое, и катилось:

«Грають, та грають, та грають».

Капитан Качуровский глядел на всех в полевой бинокль, и по нижней части лица его, там, где плотные усы свисли на нижнюю губу, как башлык, бродил хмельный испуг перед чем-то увиденным впервые.

— Ну-ну, ты, морда, куда лезешь? — бормотал он вполголоса. — Черт! Задавить хочет!.. Прямо кит какой-то!

Может быть, лица казались ему плоскими стенами, может быть, все лица слились в одно огромное, отовсюду сдавившее его лицо, и он отталкивал его рукою, хотя сидел за столом один и никого не было вблизи. И было странно, что он сидит один и говорит сам с собою.

Там, где играли в макао, было напряженно, сухо, и те, что стояли возле стола и курили, старались дым выпускать вверх, чтобы он не мешал следить за игрою.

На смотру, когда командир полка представлял своих офицеров генералу и дошел до Бабаева, генерал вдруг сделал строгое лицо, подтянулся, и когда подавал ему свою синюю холодную руку, то как-то медленно просовывал ее вперед, точно думал — подавать или нет.

— Поручик Бабаев? — повторил он за командиром. — Это тот самый, с «кукушкой»… Э-э… любитель игры в «кукушку», — прищурился он, — капитана ранил…

— Как фамилия капитана? — повернулся он к полковнику.

— Селенгинский, — ответил тот и добавил: — Поправляется, ваше превосходительство…

— На несколько месяцев вывели из строя командира роты?.. Э-э… вас будут строго судить… поручик, и всех участников… и вас, главным образом… За это — крепость… э-э… крепость, да… Распустили полк! — вдруг скороговоркой закричал он на командира. — Военное время — и распустили полк!.. «Кукушки»!.. Храбрость показывают в собрании! На войне пусть, во время бо-оя, э-э, вот когда, а не здесь… Не здесь, полковник!

Маленький и седенький, он визгливо кричал на командира, задрав голову, и Бабаеву казалось тогда, что кричит он не потому, что возмущен «кукушкой», а потому только, что полковник был громоздкий, высокий и висел над ним все время, как глыба камня, и ему противно было быть таким маленьким и стареньким рядом с таким большим.

И теперь, вспоминая это, Бабаев вспоминал также ясный осенний воздух, желтизну земли, синеву неба, не далекого, а близкого неба, вот сейчас же, рядом с землей, вспоминал, как вглядывался он тогда в умирающее лицо генерала, в настороженное лицо адъютанта Бырдина, в укоризненное и жесткое, точно

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату