Звякнули враз винтовки. Остро уперлись вперед штыки.

— Раздева-айсь!

Это — им команда.

И шестеро детей, так недавно, — вчера еще! — мчавшихся в ультрамариновой каретке в какую-то несказанную голубизну и яркость, в будущее, которому не видно было конца, немо переглянулись и поглядели на четверых.

Из четверых один, — сухорукий, — вдруг зарыдал в голос, с визгом, с причитаньями, по-бабьи, по- ребячьи… Должно быть, рассудок отлетел от него. Он упал и тыкался головою в комья свежей земли, катаясь и голося, как дети.

— Ой, не буду, не буду, не буду!.. Голубчики, золотые, не буду!

Повернув винтовку штыком к себе, тот, с намыленной будто бородой, стукнул его в затылок прикладом, и плач утих, только голова дергалась к левому плечу.

Его подняли, и опять скомандовал взводный:

— Раздева-айсь!

— Товарищи! — высоко вскрикнул еврей. — Товарищи!

Но в ответ закричала сразу в несколько голосов толпа:

— Нет тебе здесь товарищей!.. Не митинг тебе здесь!.. Раздевайсь!

— Постойте, господа! Что такое?.. Не коммунист я! Я… Я не коммунист! Что такое! — в ужасе крикнул татарин, бегая по всем дрожащими глазами.

И тут же полтавец — неуверенно, глухо, с полной безнадежностью в голосе:

— Я тоже не коммунист!.. За что?

Старики закричали вперебой:

— По одному выводи!.. Так не будет дела! По одному!

Ближе всех к ним стоял студент, и его оторвали от кучки и подвели к гробу.

Криво жмурясь, глянул студент на твердое, желтое, губатое лицо, — живой еще мальчик на мертвого, который вчера еще только был тоже жив, и жив был бы теперь, если бы не его пуля.

Но опухший язык, шевелясь с трудом, проговорил вдруг что-то странное:

— Прави-тель-ство… право… имеет судить… А вы… кто?

— Мы?.. Народ! — ответил Евлахов Андрей. — Скидавай портки!

Сапоги у студента были тугие, — сам он снять их не мог, дрожали руки так, что их отбрасывало в стороны даже против воли, — и два степенных и, видимо, сильных мужика, повалив его на спину, как корову на бойне, и упершись ногами в живот, быстро стащили с него сапоги, шаровары из диагонали защитного цвета, потом выпростали из френча. Остановились было перед рубахой, но решительно сдернули и сатиновую синюю, красными розами по вороту и груди вышитую рубаху, и все это бережно положили около гроба.

— Следующий, выходи! — скомандовал взводный.

Не вышел никто, но вытащили дико озиравшегося татарина и так же, повалив его на землю, насильно раздели, и так же положили у гроба его щеголеватую куртку из полосатого, табачного цвета, Манчестера, брюки и ботинки.

Рубашка на нем оказалась порвана во вчерашней свалке, и ее просто разорвали у ворота пополам, потом стащили с рук рукава и бросили в кучу, сказавши: — На тряпки!

И рядом с белым девичьим телом студента стало его желтое, медное, южное, с жидкими ребячьими мускулами.

Латыш начал раздеваться сам. Он слабо шевелил руками, однако размотал обмоты, расшнуровал толстые немецкие, подбитые шипами башмаки… Только френч с него пришлось стягивать, и при этом он сильно морщился от боли. А рубашка в двух местах на спине присохла к кровавым ссадинам, и ее не стали снимать.

Полтавец тоскливо оглядел всех кругом, бессильно махнул перед собою рукой и сказал:

— Ось де помирать прiйшлось! — и шевельнул головой, точно петля давила и резала ему шею.

Он медленно, но споро разделся сам, точно для купанья, и, оставшись в одних сподниках, поежился от утреннего ветерка и погладил узловатой рукой несколько впалую грудь.

Рязанца тащили, и он, отбиваясь, ругался. Он кричал, что за них отомстят.

— Придут наши, не думай! при-ду-ут! ни одной избы не оставят! Поубивают вас всех, чертей!

Он был в неистовстве и только, избитый прикладами, присмирел, и его раздели.

Еврей окаменел как-то… Издали даже видно было, что он стал холодный весь, что и говорить он уже не мог, — только глядел огромными от черных кругов глазами и послушно то подымал, то опускал руку или ногу, то выворачивал плечи. И тело у него было совсем бессильное, костлявое, с узенькими детскими плечиками, с резко выступающими лопатками, похожими на крылья.

Свои четверо были в рубахах только и сподниках. Их не раздевали дальше, а братьям развязали платки: хотите ругаться, — ругайтесь. Спешили уж кончить до восхода солнца.

В канаве сделаны были спуски с обеих сторон. Быстро пододвинули шестерых первых к одному краю, остальных к другому… Загоняли их в канаву штыками.

Крик сделался общий, — звериный, страшный крик… Вой… Высоко в общей свалке звенел совсем свиной, режущий сердце пронзительный визг председателя комбеда.

— Стреляйте!.. Стрелять должны!.. Стреляйте!.. — кричали и рязанец, и полтавец, и тамбовец.

Матрос с дюжей шеей боролся яростно и, сброшенный, наконец, в канаву, был в нескольких местах исколот штыками.

Латыш грузно упал навзничь и свалился в канаву плашмя.

Братья-воры кусались…

— Засыпай!.. Вали живей! Кажный номер займет свое место… Засыпай! — командовал взводный.

И оказался верен расчет: чуть только первые комья стали сыпаться вниз, ужас быть засыпанным заживо выкинул все головы кверху. Канава была узкая, и все могли стать в ней только в ряд, но смотрели одни — в одну сторону, другие — в другую, как пришлось.

Лопаты работали лихорадочно, и над каждым в канаве стояли двое вверху, направив винтовки вниз, и чуть за край канавы хватались руки, их кололи штыками…

В две-три минуты все было кончено: засыпаны девять по шею, а высокому латышу край канавы пришелся только на высоте подмышек, но его обсыпали бугорками все-таки по шею и даже слегка притоптали, как садовник, когда сажает дерево в саду, или плотник, когда вкапывает на дворе столб для сарая.

Все эти десять страшных как-то, хоть и маленьких, голов, точно отрубленных и поднесенных толпе на блюде земли, ждали, что вот теперь дадут по ним залп, и глядели немо мигающими глазами, и как-то сразу зачугунели у них лица.

Жалобно прокричала было нараспев, несколько раз подряд кочелобая голова татарина, с каждым разом слабее:

— Аллагу-у!.. Алла!.. Алла-а!

Может быть, он хотел пропеть в последний раз перед смертью ту молитву, которую пел когда-то с дегерменкойского минарета, но задохнулся и смолк.

Тогда старый Никита Фролов, отделясь от других стариков, вышел и стал между гробом с убитым парнем и этой страшной грядой человечьих голов, оглядел всех своих кругом голубыми, как небо, светлыми детскими глазами (как у детей, светлы глаза стариков), снял шапку, перекрестился истово на восток, где показывалась уже вся багровая горбушка солнца, и сказал раздельно:

— Во имя отца… и сына… и святого духа… Аминь!

И все истово перекрестились следом, и лица у всех стали степенные, встревоженно-чуткие к каждому слову, суровые, строгие, даже у большеротых ребят.

— Православные хресьяне!.. Как отца Вихтора нашего нету, — зничтожили нашего отца Вихтора… и как церква наша стоит теперь пустая… Кто этому виноват?.. Вот кто этому делу виноват (и показал твердым пальцем на чугунную голову матроса, блиставшую белками раздвинутых ужасом глаз)… Убитый у нас вот он… Панихиды по нем спеть некому!

Домаша зарыдала было, — ее уняли.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату