Сережа удивлен, растерян. Ведь это Васька. Картуз у Петьки новый, синий, и Петька больше, и Петька — Петька, а это — Васька.
— Ну, Васька же, ну, смотри!..
Молчит Васька.
И вот уже не весело, и от огня пятится Сережа и сдвигает бровки. Смотрит на Прокофия, на Дашку…
— Ты ему скажи: Петька, он и отзовется, — говорит Прокофий.
Дашка отвернулась, молчит, шевелит локтями.
Трещат стружки не так, как прежде, а тихонько, чуть-чуть.
— Петька? — несмело зовет Сережа.
— А? — громко откликается Васька и поднимает голову.
Васька!.. Ведь видно, что Васька!.. Ведь это Васька!
— Васька! — вскрикивает Сережа.
Но опять уткнул голову в колени Васька.
— Ты слепой стал, что ли? — серьезно говорит Дашка. — Петьку не узнал?.. Ты подойди поближе.
— Вот чудной, — качает головой Прокофий, — заладил одно: Васька!
— Петька! — робко зовет Сережа.
— А? — опять откликается Васька.
— Ну, Васька же… ну, смотри… — шепчет Сережа.
Он глядит на него, на Прокофия, на Дашку… Другая Дашка, другой Прокофий… Это, должно быть, не Прокофий, и это не Дашка… От костра по их лицам пляшут красные пятна, и лица не те, глаза блестят, носы длинные, от носов по щекам черные полосы.
Петька ли? Васька ли? Прокофий ли? Дашка ли? Сад ли? Огонь ли?
— Ма-ма! — испуганно кричит вдруг Сережа. — Мама!
Он поворачивается от костра к дому и, белее мела, бежит в темноту.
Темнота. Кусты. Дорожка… Где забор? Калитка? А дом? Есть дом?
— Ну, мама же? Мама! Мама! — во весь голос, дрожа и плача, кричит Сережа. Весь опутанный темнотой, и ветками, и блеском огня сзади, и руками Дашки, бьется всем телом он и кричит:
— Мама! Мама! Мама!
Снег*
Ночь была светлая, как половина дня; полнолуние, снег и сосны. И на соснах, в лапах, цепко держались кое-где зеленоватые сугробы, а где-то в черноте крупно сияли льдинки, как светляки. И тихо было, так тихо, как будто это уж после смерти снег, после смерти сосны, после смерти луна.
Геолог Бережной, адвокат Рябов и студент Василий шли на лыжах. Студент впереди, как здешний, Бережной и Рябов — гости из города — сзади, гуськом.
— Вы больше ногами работайте, — смеясь, учил Рябов Бережного. — Палки спрячьте под мышки и ногами вот так… таким образом.
И отзывался Бережной:
— Захотели вы от меня тоже чистоты отделки… Ведь я раз в год на лыжах хожу.
— Господа, Сириус! — звонко перебивал Василий. — Смотрите вправо!
Колыхалась вправо ярчайшая из звезд, вытягивала зеленые рога и тут же прятала: сверкала плавно.
— Я его с восьми часов вечера наблюдаю. Все время меняется. Я от этого Сириуса с ума сойду.
— А вот налево красная, поменьше, это какая? — спросил адвокат.
— Это Марс, — ответил Василий, добавил молодо: — Господа, славно жить!
Крикнул протяжно, прислушивался, есть ли эхо.
Сверкали сосны, точно обвешанные мелкими звездами; звездное небо, звездная земля, и снег под лыжами живой, певучий. Стоял крепкий мороз, но от бега всем трем было жарко, и снег представлялся теплым.
— Ласковый снег, — ласково сказал Василий.
— В одну я девушку был влюблен, — вспомнил вслух Бережной. — Жила она в Италии зимою, а я в деревне, в Курской губернии. Писала в каждом письме: «Поцелуйте снег».
— Вы целовали? — спросил Рябов.
— Целовал, как же… Выходил в поле, ложился на сугроб и целовал.
Сосны были редкие, и от них на снегу лежали сильные тени. Казалось, что по этим теням лыжи шли не так уверенно, как по ярким полянам.
А вот мелочь лесная, двухаршинные сосенки убрались в снежные шапки и стали, точно старинные идолы.
— Ишь музей, капище! — кричал Василий. — Нет, вы посмотрите, зимние гномы!
Обивал рукою пухлые шапки — качались трясучие темные веточки.
Куропатка выскочила из-под самых лыж Рябова; поднял шум Василий:
— Спала в снегу, дрянь!.. Вот бы ружье теперь! Где-нибудь близко села…
А за сосновым пошел березовый храм, с такими частыми беломраморными колоннами, и снег в нем стал тоже как будто пол из мраморных плит.
Трудно было идти на лыжах без дороги, но такое родное все стало кругом, матерински родное, обняло, приголубило — не обманет, ни за что не обманет.
Еще красивее, еще строже, еще ярче, чем сосны, были березы, как тихие невесты в алмазах.
— Была она белая, тонкая, высокая, — вспомнил Бережной вслух. — Звал я ее «Снежной королевой».
— Она что же, невеста ваша была? — спросил осторожно Рябов.
— Нет.
— Любила вас?
— Тоже нет. Позволяла только писать ей письма.
— И вы писали?
— Писал. Длиннейшие, зимние, деревенские… самые скучные в мире письма.
На поляну вышли.
— Господа, смотрите; пояс Ориона… А вон — Плеяды! — крикнул Василий, подняв голову, и не показал даже где, — зашуршал дальше со всей оленью прытью молодых лог.
— Первый час… Будет, домой пора, — сказал адвокат. — Вот будем чай-то пить, как приедем!
А небо не стояло на месте: опустилось небо, подошло ближе к земле; и как будто где-то далеко в лощине туманней стало.
Глубокие следы чьих-то ног в стороне на поляне чернели, как речные полыньи, а около них отчетливей стлались полосы — слегка розовые, слегка искристо-голубые.
Повернули к дачам мимо длинных прясел, — Василий впереди, за ним Рябов, сзади всех Бережной. Отчеканились прясла на ярком снегу, и так тепел, уютен был желтый огонек в каком-то далеком окне.
— Ее Елизаветой звали, — сказал Бережной Рябову, когда подошел к нему близко. — Но вот странность: писать ей нужно было «Елисавета»; звука «з» в своем имени она не выносила. Такая странность!
— Почему вы о ней все в прошедшем времени? — спросил чуть насмешливо Рябов.
— Почему?.. Видите ли… недавно умерла она — всего две недели назад… И схоронили ее там же, в Италии, в деревне около Неаполя.