ломается надвое: то дискант, то бас.
Спросил (басом):
— Куда это, Варенька?
— А тебе зачем?.. К бабушке.
— Ну что ж… (дискантом) я подожду.
— Ого! Подожди-ка!.. Все жданки поешь. Утром выйду.
— Ну-у? Ночевать будешь у бабушки?
Рассказала, что с бабушкой и как дежурят — в пяти словах…
— И вот бабушка… и вот мы все: Ольга Ивановна, тетя Серафима Павловна, тетя Прасковья Павловна, и Даша, и Лиза, и я… и вот целую-целую ночь… и роман… И вот… Покойной ночи, а я уж пойду, ведь меня ждут.
А когда прощались, все никак не хотел он выпустить ее руку, и рука стала потная, так что она даже осерчала и выругала его ослом ширабахским, а он промолчал смиренно, как будто так и надо.
Очень нравилось Вареньке у Ольги Ивановны. Войдешь — обдаст геранью; это ведь только от герани в комнатах так тепло, и уютно, и оранжереечно.
Говорила Ольге Ивановне:
— Уверяют, что самый это размещанский цветок — герань! Какие глупости!.. Ну и пусть размещанский, пусть! А мне вот нравится, и все тут! И когда я выйду замуж…
Она хотела добавить, что тогда заведет себе обстановку, совсем как у Ольги Ивановны: и такие же шкафы с резьбой: на посудном — птицы, носами вниз, лапки связаны; на гардеробном — розы гирляндами и ленты бантиками; а на книжном — просто так, строго: колонны по бокам, с прямыми выемками и с коронками, как на судейских фуражках (книжному шкафу, конечно, ни птицы, ни розы не идут); и такую же заведет большую бронзовую лампу над столом, на которой два медведя лезли на дерево к пчелиному улью — умильные-умильные мишки, привычные-привычные, лезут и лезут уж сколько лет; и такие же занавески на окнах, и драпри над дверьми, и пол чтобы всегда был также чисто-чисто выметен-вымыт; и на столе в гостиной чтобы всегда две большие вазы: с фруктами — одна, с орехами — другая…
Многое еще хотела добавить, но добавляла не то, что хотела, а другое:
— Вот только что я совсем-совсем не хочу замуж!.. Зачем?
А Ольга Ивановна, у которой и теперь даже, в шестьдесят лет, волосы были густые и черные, а лицо свежее, добротное, хлопала ее по плечу шутя (такая была ухватка) и подхватывала смеясь:
— Дурочка-дурочка! И что перепелок ловит?!. Как это замуж не хотеть?
У нее все были какие-то смешные присловья, каждый раз новые.
Самовар, начищенный Лукерьей как-то так искусно, что весь покрылся яркими кружочками, вовсю трубил и парил на столе, точно хотел сорваться и проскакать лихо; швейная машинка трещала; половину комнаты заняло облако серого с голубым отливом легкого шевиота, такого ослепительного, что Варенька даже ахнула. В этом облаке за машинкой сидела Нина Андреевна, сибирская, с бигуди в волосах, и делала строчку, а Ольга Ивановна промывала изюм и сушеные сливы для завтрашнего компота. Все было радостно Вареньке: материю щупала, смотрела на свет и нюхала, примеряла, завернувшись в нее перед зеркалом, и говорила: «Вот прелесть!» Из-под руки у Ольги Ивановны стащила размокшую черносливину, шаловливо прыгала с нею во рту и приговаривала: «Ух, вкусно!»
На стене висел на розовых ленточках новый для Вареньки какой-то портфель для бумаг, по зеленому кастору вышитый крупной сиренью и левкоями.
— Какой милый! — восхитилась Варенька. — Это откуда?
— Хвасталась Лиза, что сама вышивала, — объяснила Ольга Ивановна, — ан в лотерею билет на мое счастье взяла. Скрыть хотела, да совесть зазрила — принесла.
В клетке над дверью дремал на жердочке дубонос, мокроперый, бесхвостый, нахохленный. Он один только не нравился Вареньке.
— Некрасивый, — сказала о нем Варенька, поджав губы.
А Ольга Ивановна подхватила:
— И-и, некрасивый! Чем носовитей, тем и красовитей. Хотела его на Благовещенье — птичий праздник — на волю выпустить, да поскупилась… Да куда ему тут и лететь-то? Еще кто сожрет.
Когда Варенька осталась на дежурстве и чинно взяла роман, она долго, сосредоточенно щелкала листами, чтобы найти свою заметку. Нашла, а читать было лень — бросила. Смотрела на свечку, щурила глаза от желтых лучей, думала: вот после Пасхи пойдут экзамены… Заядлая троечница, по убеждению… Ничего, все равно дадут кончить: ни в одном классе не сидела… Потом — восьмой, серое платье… А потом что? Курсы?.. И Лиза не была на курсах, и Даша не была… и какой толк от этих курсов? Так только — мода…
Комната бабушки была небольшая, в одно окно. Обои старенькие, желтые, с синими цветочками; лавандой пахло.
Присмотрелась Варенька к бабушке, спокойно сидящей, показалось, что бабушка на нее тоже смотрит…
— Вы не спите, бабушка?
Как-то неловко стало; а в доме тихо.
— Вам что-нибудь подать, бабушка?
Встала и подошла со свечой.
Бабушка действительно смотрела на нее, только спокойно; ласково уж разучилась смотреть — смотрела или спокойно, или обиженно; если спокойно, — значит, ничего не надо.
Одевали ее чистенько, только во все черное, как монашенку. Еще зимой бабушка чуть не каждый день ходила в церковь, и теперь, когда приносили ей просвирку от ранней, была явно рада, целовала ее и клала на столик. Много их скопилось возле нее на столике, точно и не бабушка сидит, а просвирня.
От свечки бабушка щурилась, и глаза стали узенькие, и в них по золотой точке.
— Ва-ренька… — слабо сказала бабушка вдруг, — Варенька… — и шевельнула рукой.
Варенька обомлела, на пол поставила свечку, стала на колени возле качалки; уж неделю никому ничего не говорила бабушка, только или простонет, или кивнет головой, а теперь назвала ее ясно: Варенька.
Подождала, не скажет ли еще чего-нибудь; смотрела на бабушку восторженно и робко, как на икону. Ничего больше не сказала, только поманила пальцем и веками глаз, и, когда Варенька положила голову ей на колено, погладила ее неожиданно крепко, точно сукно оттирала, и глядела спокойно, но как будто по- прежнему ласково…
Потом скоро сползла рука, глаза закрылись: забылась бабушка, тихо засвистела носиком.
Варенька встала с колен осторожно, чтобы не будить, взяла свечу, села на свою кровать к роману тоже осторожно, чтобы не скрипнуть, а самой так почему-то хорошо было оттого, что позвала и погладила ее бабушка, даже хоть бы и рассказать сейчас кому-нибудь, если бы был кто. Начала читать — не поняла ничего; перевернула листик назад, чтобы вспомнить, — и там не поняла.
Так минут десять прошло; читать не хотелось, все мечталось о чем-то, и с бабушкой в качалке хорошо так было.
…Стук в окошко — слабенький, так что не повернула даже головы Варя, только прислушалась. Потом опять, немного сильнее… Окошко было низкое и прямо в сад, и когда Варенька, замерев, поднялась к нему со свечкой, она уж догадалась, что это не зов из другого мира, а Костя Орешкин. Его и видно стало, когда отворила ставень: нескладный, шея длинная, ворот блузы расстегнут, лицо робкое.
— Ты что это? — спросила Варенька в стекло очень тихо.
А Костя Орешкин улыбнулся застенчиво.
Когда улыбался он так, Вареньке всегда хотелось на него прикрикнуть шутя: уж очень детская была улыбка. Но теперь она только погрозила пальцем, косясь на бабушку, и прошептала:
— Какой глупый!.. Когда бабушка спит… Бабушка! — сказала громко. — А, бабушка! — еще громче.
Бабушка свистела носиком.
Тогда Варенька приоткрыла окно.