говорила вполголоса, ни к кому не обращаясь:
— На сладкое профитроль… Странное слово «профитроль»… Считается, что я знаю три языка иностранных, но такого слова я все-таки не помню. Profit, profiter, profitable… [1], а профитроль что такое?
Так как она в это время смотрела на доктора, тот подхватил оживленно:
— Очевидно, что-нибудь очень полезное для нашего с вами здоровья… Но, зная три языка, где же все-таки вы работаете?
— В библиографическом институте… в отделе иностранной литературы…
— А фамилия ваша?
— Ландышева.
— Вот как? — Доктор сделал свое подвижное, способное к разнообразным гримасам лицо очень смешным, — не насмешливым, а именно смешным, подкивнул как-то игриво бородкой и сказал ей, нарочито понизив голос:
— Никак не мог ожидать, чтобы особа, знающая три языка, оказалась из духовного звания!
— Я… я? — покраснела вдруг Ландышева.
— Пустяки, что же тут такого и зачем краснеть!.. Я сам из духовного звания, потому что Вознесенский… Есть такое предание о древнем московском академическом начальстве, как оно перекрещивало бурсаков… Кто был тихого поведения и громких успехов, тот, видите ли, получал фамилию от праздников, — например, Рождественский, Богоявленский, Успенский, Троицкий или Вознесенский, как я… Горжусь своим неведомым предком: был он высокой марки… Хорошо, должно быть, знал философию Николая Кузанского… Кто был тихого поведения и тихих успехов, — этим скромникам, в тиши процветавшим, давали фамилию от цветов… Вот тогда-то и пошли все Розовы, Туберозовы, Гиацинтовы, Фиалковы, а также Ла-нды-ше-вы… Да, да, да… Но были еще и такие, что успехов-то тихих, а зато поведения громкого, — эти получали прозвище от язычества: Аполлонов, Посейдонов, Архитриклинов, Илионский, Амфитеатров и прочее и прочее… Так говорит семинарское предание…
— Хотя я и Ландышева, но отец мой все-таки не из духовенства, — начала было Ландышева, но доктор шепнул ей через стол все так же неудержимо весело:
— Рекомендую согласиться на какого-нибудь попика, а то вы еще генерала откопаете… От вас дождешься… — и так предостерегающе смотрел при этом и так таинственно поджал губы, что, глядя на него, все расхохотались, и даже сама Ландышева улыбнулась, отчего морщин у нее сделалось вдвое больше.
Столы для обедающих были расставлены на открытой веранде, так как сентябрь обещал еще теплое и тихое начало: в полном цвету стояли георгины на клумбах и махровые бегонии ярких цветов, и синяя лобелия, и бальзамины, а на волошском орехе, несколько неожиданном под Москвою, не было видно еще ни одного желтого листа.
Кроме Ландышевой, за одним столом со старухой и доктором сидела плечистая, грудастая молодая женщина с правильным задорным лицом, с подрезанной надо лбом гривкой, как потом оказалось — инструктор гребного спорта Долгополова; два юных аспиранта: один — биолог, другой — обществовед, оба бывшие рабфаковцы — Костюков и Пронин; инженер-строитель Шилин, заработавшийся до большой усталости, желтолицый, бритый, морщинистый, немолодой уже человек с очень близко к длинному носу посаженными беспокойными глазами; геолог Шорников, человек лет тридцати двух, с выдающимися надбровными дугами и мощной нижней челюстью, который не так давно в скромной по внешности брошюрке ниспроверг все авторитеты своей науки, был вполне убежден, что все кругом непременно и хорошо знали основные мысли его труда, и хранил теперь за столом заслуженно гордое молчание; библиотечная работница Алянчикова, женщина плотная, рыжая, с небольшим ноздреватым носом, круглоликая, размашистых движений и резкого голоса, которая с первых же слов заявила о себе торжественно: «Я — зырянка!» Наконец, загорелый угреватый человек, по фамилии Чапчакчи, носатый, с откинутым черепом, с набрякшими веками рачьих глаз, — ученый табаковод, кавказец. Он сидел рядом с Долгополовой и в промежутке между первым и вторым блюдом спрятал в свою салфетку спичку и предложил инструктору гребли ее нащупать и переломить. Та переломила. Он безмолвно раскрыл салфетку — спичка оказалась целехонька.
Подавальщицы в серых фартуках разносили блюда. Эти подавальщицы были точно выполнены где-то по особому заказу заведующей, строгой старушки в очках, похожей на начальниц довоенных гимназий: все маленькие, все кругленькие, крутощекие, пышащие здоровьем, явно не способные ни болеть, ни тосковать, ни плакать, ни утомляться. Нагибаться к обедающим им было не нужно, поэтому ничего разлить они не могли.
Доктор внимательно их разглядывал поочередно, ероша седую бороду, наконец подмигнул старухе:
— Де-мон-стративного вида здесь подавальщицы!.. Потому-то у всех отдыхающих такой аппетит прекрасный.
Аппетит действительно был неутолимый: особенно много ели аспиранты. Они, прикашлянув, спрашивали вполголоса у подавальщицы:
— А сколько можно взять?
— Сколько хотите, — улыбалась подавальщица.
Аспиранты многозначительно крякали, толкали один другого и накладывали на свои тарелки столько, что едва не капало на скатерть.
Профитроль, так смутивший Ландышеву своей непостижимостью, оказался обыкновенным сливочным кремом с погруженными в нем печеньицами формы птичьих головок.
— Вот видите, что это за штука, — крутнул головой в сторону Ландышевой доктор. — Штука, конечно, невредная, ясно… Повар прав.
Он ожидал, что Ландышева отзовется на это чем-нибудь веселым, но она глянула на него робко. Она имела совсем заморенный вид и даже не улыбалась: обед ее окончательно утомил.
— Займите себе лежанку на солнце и спите два часа до чаю… и так делайте каждый день, — обычно докторским тоном приказал ей Вознесенский и обернулся к старухе, чтобы сказать ей что-то шутливое, но лицо старухи с большим желтым лбом и круглыми жесткими скулами было недоступно никакой шутке. Она рассматривала и его, как всех кругом, очень внимательно, но нельзя сказать, чтобы дружелюбно, хотя и не совсем безучастно, как иногда смотрят долго живущие.
Действуя неторопливо, но споро, она исправно жевала даже и довольно жилистое мясо, данное на второе тоже под каким-то французско-кулинарным названием: вставные челюсти ее действовали хорошо. Из-за стола, покончив с профитролем, она встала даже раньше Алянчиковой и Чапчакчи, который, впрочем, задержался только благодаря тому, что показывал еще какой-то фокус.
После обеда, в мертвые часы, тут было принято спать под деревьями на дубовых решетчатых лежанках, но старуха, прижав к подбородку свою ковровую шаль, обошла на прямых ногах посыпанные желтым песком аллеи парка, где ели, сосны и березы вытягивались одинаково прямые, ровные, высокие, где между ними кустились черемуха, бузина, бересклет, бирючина, а подо мхом и папоротником гнездились сыроежки, маслята, подгрузди.
Старуха сорвала несколько штук грибов, но, не зная, куда девать их, положила кверху ножками на одну из скамеек около затянутого хвощом и кувшинками озерца, посреди которого был островок с самыми разномастными деревьями — от пихты до дуба и орешника, на верхушке которого сидел молодой с яркой восковицей подорлик. Островок был неприступен, — мостика к нему не было, по краям густо зарос чилигой, а в озерце, как раз на его середине, где вода была чиста от водорослей, столпились плотной стаей небольшие голавлики, или красноперки. Они не двигались, вода была сильно нагрета солнцем, — они стояли и грелись… Ими долго любовалась старуха. Также любовалась она потом и бойкой речкой в двадцати шагах от озерца, по которой плыли — это было заметно — с немалой скоростью сухие камышинки и желтые ветловые листья, плыли туда, где из-за темных ольх вздымалась красная труба ниточной фабрики.
Влево от старухи виднелась серая деревянная лестница в несколько ступеней, ведущая к широкому помосту — пристани; там около лодок возились аспиранты, выкачивали из них воду жестянками от консервов. Лодки были веселого жаркого красного цвета, но старуха хозяйственно думала, что нужно бы их починить, чтобы они не текли, кататься же в какой-нибудь из них по этой речке ей не хотелось. Все деревья