Но от своего крика немного успокоился Федор, только это была не та успокоенность, когда яснее становится жизнь. Это была другая, совсем противоположная ей успокоенность от ясного сознания близости смерти. Такая успокоенность бывает у тех, кого везут на место казни. И если за минуту перед тем была еще досада на Наталью Львовну, теперь была уже примиренность со всем, даже больше: Наталья Львовна представлялась плачущей горько, и хотелось как-нибудь ее утешить… Но появилась странная мысль: кому же теперь все останется?.. С Натальей Львовной не венчаны, Макара нет… И, точно подслушав его мысль, крикнул Афанасий:

— Федор! Половину обзаведения свово дашь если, — буду гресть… Не дашь, — брошу!

Федор только поглядел на него, и показалось, что в белых Макаровых глазах не брызги, а слезы.

Отвернулся, поглядел на берег… Очень знакомое что-то отчертилось там, где уже не было моря.

— Куру-Узень! — крикнул хрипло Федор.

Знакомы были очертания гор над этой деревней, хотя деревни самой он не мог разглядеть из-за брызг и пены.

— Давно пронесло! — отозвался матрос.

— Баркас там есть! — спустя минуту прохрипел Федор.

— Черт ли в том баркасе! — спустя полминуты ответно прохрипел матрос.

Больше они уже не говорили. Больше нечего и не о чем было говорить. И уж совершенно охрипли, крича и зажимая поглубже последние силы и последнее тепло тел: может быть, пригодятся еще. Гребли несогласно, забирали неглубоко… Гребли, как машут крыльями подстреленные птицы, думая, что уйдут от того заряда дроби, который уже сидит в их телах, если будут махать крыльями, или как бегут, хрипя, загнанные лошади, пока с размаху не упадут и не издохнут…

Глава семнадцатая

Иртышов у своих хозяев

В каждом губернском городе было свое «Жандармское управление»; здесь оно занимало скромный с виду двухэтажный дом внутри довольно обширного двора.

Оно и не должно было щеголять выставочной внешностью; совсем напротив, оно призвано было таиться в тени, как будто его и нет совсем.

Только отсюда должны были видеть и слышать все, что делалось и говорилось и в этом губернском, и в других городах, и даже деревнях Таврической губернии, а сюда кому и зачем можно было позволить смотреть?

Этот затененный особняк очень тщательно охранялся от постороннего глаза и, конечно, ушей, как днем, так особенно ночью, но, уйдя из квартиры учителя торговой школы Павла Кузьмича, Иртышов пошел не на вокзал, чтобы оттуда куда-то уехать, а сюда, в притаившийся особняк.

Зачем же? Чтобы подстеречь кого-нибудь тут и выпустить в него, сколько удастся, пуль из револьвера, как это было принято у эсеров? Нет, затем, чтобы доложить кое-что жандармскому ротмистру Жмакову, получить от него командировку в другой город, а главное деньги, которые он считал заработанными.

«Что же они, черти проклятые, делают? Ведь не на что жить!» — почти бормотал он, а не только думал, возбужденный неожиданным появлением сына, Сеньки.

Днем он не мог бы сюда идти, потому что примелькалась многим в этом городе его долговязая фигура, его рыжая борода, его весьма порыжелое пальто и кепка.

Он и теперь по довольно плохо освещенной улице шел с опаской и оглядкой, тщательно подняв воротник, упрятав в пальто бороду, сознательно сутулясь и изменив свою торопливую походку на медлительную, стариковскую. Даже старался прихрамывать на левую ногу.

Разумеется, калитка таинственного двора была заперта, но он знал, куда надо было постучать слегка, чтобы перед калиткой появился дежурный, которому нужно было вполголоса, притом оглядываясь по сторонам, сказать, что необходимо видеть ротмистра Жмакова, назвать свою подлинную фамилию и подтвердить это особой бумажкой, имеющей вид книжечки, выданной отсюда же и не только за подписью ротмистра, но еще и с приложением печати.

Бумажка эта, конечно, могла быть у него украдена кем-нибудь или вообще так или иначе изъята, и с нею сюда, в потаенный особняк, мог бы проникнуть кто-нибудь другой, чужой, совсем не Иртышов, поэтому дежурный проверил его по фотокарточке, и только тогда пошли доложить Жмакову, имеет ли он желание принять одного из сотрудников, который пока дожидается сейчас в дежурной комнате.

Разрешение было получено, и Иртышова ввели по лестнице на второй этаж в кабинет ротмистра Жмакова.

Когда человеком недовольны, то, если даже и тщательно скрывают это, недовольство всегда прорвется; Жмаков же не скрывал своей неприязни к Иртышову, едва он вошел; не могла же ведь появиться и застыть на его полном круглом лице презрительная гримаса раньше, когда он сидел один за своим письменным столом и просматривал какие-то бумаги.

Это был человек лет сорока, вполне устоявшийся в жизни, давно привыкший к своей службе. Все в нем, — и черные, короткие, торчком стоящие волосы на голове, и небольшие, тоже черные, усы, и глаза с намеренным прищуром, и нос, несколько похожий на утиный, — знало себе цену.

Усталости, обременения сложными делами Иртышов не заметил на лице ротмистра. В открытом серебряном портсигаре Жмакова было много папирос, Иртышову же очень хотелось курить, почему подумал он вполне уверенно, что вот сейчас протянет ротмистр ему портсигар, однако не протянул; даже и руки не подал, даже и не ответил никак на его «здравствуйте, господин ротмистр», только чуть кивнул головой и не предложил сесть.

В кабинете было очень уютно, — особенно по сравнению с квартирой учителя Павла Кузьмича: прекрасный кожаный диван, на который падал свет от лампочки сверху; ковер во весь пол; письменный стол, как успел разглядеть еще раньше Иртышов, был из чинары, настольная лампочка под красивым фарфоровым абажуром; окна завешены толстым темно-синим драпри.

— Вы что это там наделали у художника? — спросил брезгливо Жмаков, чем очень изумил Иртышова, который совсем не ожидал такой его осведомленности.

Желая проверить, так ли он понял Жмакова, Иртышов спросил, стараясь соблюсти непринужденность:

— Не совсем понял я, о каком художнике вы говорите, господин ротмистр.

— Отлично вы поняли, надеюсь, что я говорю о Сыромолотове, — взглянув на него презрительно, процедил сквозь зубы Жмаков и закурил папиросу.

— Этих художников двое — папаша и сынок, — намеренно тянул Иртышов. — В доме сынка у доктора Худолея я находился несколько дней с вашего ведома, но…

— Будет наводить тень на плетень! — резко сказал ротмистр. — Отлично вы знаете, о чем я говорю! Тоже выкинул фортель! А за коим, спрашивается, чертом? Картиной этой сам великий князь интересовался.

— Ах, вот вы о чем!

Иртышов не зря оттягивал ответ: ведь его надо еще придумать, и он придумал и сказал, с виду возмущенно:

— Разумеется, всякий реагирует по-своему, а я — как мне в голову пришло… Дело в том, что слыхал я краем уха неодобрительный отзыв этого самого художника — папаши — о великом князе: — дескать, и такой он и сякой, и хотелось мне вызвать его на аффект, чтобы у него публично вырвалось, а не то чтобы семейно… Вот какая была у меня цель!

— Можно сказать, — наплел! — презрительно отозвался на это ротмистр, чем подхлестнул Иртышова, который с большой горячностью продолжал:

— Кроме старого художника тут был и его сынок и порядочно еще всякого народа, пригретого

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату