После того как Федор спасся от смерти, хотя и пролежал пластом неделю, Павлик решил, что он заслужил право быть мужем Натальи Львовны. Он даже сказал ей довольно важно: «Должен признаться вам, что я одобряю ваш выбор», — чем очень ее рассмешил.
Макухину хотелось, чтобы на свадебном пиру его был непременно священник, который его венчал, но тот оказался не совсем здоров, — пришлось обойтись без него, как обошлись без «поезда».
В другое время Наталья Львовна при венчанье в полной народа небольшой здешней церкви чувствовала бы себя, как актриса на сцене в роли, к которой хорошо подготовилась, но после того, что пришлось ей пережить на берегу моря, она была почти робкой, как будто стала моложе на десяток лет.
Она вошла в себя только потом, в доме мужа, сделавшемся теперь и ее домом. Гости же ей положительно нравились, и ради них она решила вытерпеть до конца все, даже оркестр.
Ей принадлежала мысль украсить комнату, в которой был пир, — самую большую в доме, в нижнем этаже, — кадками с олеандрами, цветущими душистыми розовыми и белыми цветами, и лимонными деревьями, на которых висели еще зеленые, но уже крупные плоды.
На столе поставлены были тоже цветы в вазонах, но потом их пришлось снять, так как они занимали слишком много места и очень всем мешали.
Для Павлика, который действительно поправился, как об этом и писал своему отцу в Белев, эта свадьба была гораздо больше, чем развлечение в однообразной жизни.
Вся пленившая его, северянина, красота южного русского моря и Крымских гор как-то неразрывно тесно сплелась в его душе с образом тоскующей красивой молодой Натальи Львовны, и вот Наталья Львовна уже стала женой этого плотного, простого на вид малого, с золотистым крутым затылком, почему-то бритого, в хорошем дорогом костюме, а у гостей его головы всажены прямо в середину плеч, так что шеи отсутствуют, спины сутулые, руки корявые, вместо ботинок — сапоги, которые, как видно, усиленно терли щетками, однако не оттерли как следует; кто в пиджаке из нанки, кто в суконном черном бушлате, а кто и в поддевке. А бабы — в платках и полушалках, спущенных с примасленных лоснящихся голов на плечи.
Одна из этих баб, с плоским, будто калмыцким лицом и небольшими, как черные бусы, глазками (это была жена Данилы), удивила его тем, что, припав коротким носом к ветке олеандра, истово восхитилась:
— Ах, пах какой от этих цветов, — ужас!
Все время переводил глаза Павлик с Натальи Львовны на ее гостей и потом снова на нее, стараясь подметить на ее лице недоумение или даже растерянность, но лицо ее было неизменно приветливым, даже как будто лучилось.
Убедясь, что это ему не кажется только, а есть на самом деле, Павлик проникся, наконец, и сам ее внутренней радостью и вот тогда-то сказал ей на ухо, что вполне одобряет ее выбор. Для него самого смысл сказанного им был шире, чем могла понять его Наталья Львовна: не только выбор мужа, но даже и выбор этих гостей.
Ему и в самом деле приятно было наблюдать, как гости деловито щелкали пальцами по бочонкам вина и довольно крякали, убеждаясь, что бочонки полны. Он, потирая руки и весело подмигивая полковнику, приготовлялся наблюдать, как будут опустошать эти три бочонка.
— Вот-то начнется битва русских с кабардинцами! — вполголоса, но очень выразительно сказал он полковнику, кивая сначала на гостей Макухина, потом на эти бочонки.
Лубочная книжонка под таким заглавием попалась ему как-то в детстве и поразила его тем, что в ней не было ни русских, ни кабардинцев, ни битвы, а действие происходило в каком-то баронском замке, совершенно неизвестно, где именно.
Полковник, который после свадьбы Ивана довольно часто встречался с Павликом и привык к нему, отечески ласково похлопал его по спине. Павлик видел, что он, — в мундире и с орденами, — чувствовал себя тут, у зятя, среди поддевок, бушлатов и ситцевых платков, не особенно ловко, и внутренне ликовал, и ему все хотелось подшутить над ним. Однако подшучивать пока не представлялось возможности, тем более что очень тесно к своему мужу держалась слепая, которая, конечно, тоже и в еще большей степени, чем полковник при орденах, должна была хоть сколько-нибудь освоиться с этим новым для нее положением: она ведь только слышала, какими хриплыми голосами говорили гости, как они густо кашляли и как стучали их тяжелые сапоги.
Против своего обыкновения, она не вступала в общий разговор просто потому, что он был ей совсем не интересен. Перед ней поставили пиво, так как этот напиток она предпочитала вину и, в какие бы обстоятельства ни попадала, оставалась верна своим привычкам.
Пока не сели за стол, гости и особенно гостьи, видимо, чувствовали себя довольно стеснительно, но, усевшись, — а рассаживал их сам Макухин, — как-то сразу потеряли всю неловкость.
Павлик объяснил это самому себе тем, что за столом им уже было вполне понятно, что надо делать.
Налили кто стаканчики, кто рюмки, — выпили за молодых. Потом стали закусывать чинно, споро, неторопливо, стараясь не очень звякать ножами и вилками о тарелки.
Женщинам, из которых каждая, конечно, считала себя мастерицей по части выпечки пирогов, очень понравился пирог, изделие повара из «Отрады»; мужчинам — заливное из осетрины и майонез, работа повара из гостиницы «Южный берег».
Так как слепая была большой любительницей ветчины, то для нее, а заодно уж, конечно, и для полковника, была добыта во всех отношениях прекрасная ветчина и поставлена перед ней на блюде, красоты которого, к сожалению, ей не дано было оценить.
Когда налито было по второй, Афанасий на весь стол рявкнул: «Горько!» — и все сочли необходимым подхватить это на разные голоса, особенно пронзительные у баб, а музыканты, в это время что-то игравшие, сделали такое фортиссимо, что Наталья Львовна сначала непроизвольно заткнула уши, потом бросила руки на плечи мужа и прильнула губами к его бритым губам.
Это «горько!» однообразно повторялось еще несколько раз, причем теперь уже не Афанасий, а другие старались не упустить момента и покричать.
Потом пили «за мамашу» и «за папашу» молодой, и оба они поднимались при этом и кланялись на обе стороны, как артисты, которых вызывает публика, очарованная их высоким искусством.
Не больше чем через час после начала пира стало уже так бестолково шумно, что Павлику показалось — вот-вот подымется дым коромыслом, как на свадьбе Ивана с дачи Шмидта.
Сидевший рядом с ним полковник заметно для Павлика старался до конца выдержать характер и не прикасаться к спиртному вплотную, а только чокаться с ближайшими соседями и слегка пробовать, что такое ему налили. Однако Павлик, видевший, как он разошелся на свадьбе Ивана, не переставал ожидать, что он разойдется еще и тут, у своего зятя.
Но вот этот зять, которого тоже наблюдал по-молодому зорко Павлик, встал с места с каким-то очень серьезным и даже будто торжественным лицом.
Он провел рукой по верхней губе вправо и влево, явно для Павлика забыв, что сбрил усы, кашлянул в эту руку, поглядел на Рожнова.
Рожнов прикрикнул на сидевшего против него Степана, затянувшего было блаженным голосом: «По морям, морям, морям, нынче здесь, а завтра там», а потом и другие попритихли, когда Павлик закричал на весь стол:
— Тост! Тост! Слушайте тост!
И Федор Макухин действительно начал говорить, к тревоге Натальи Львовны, не уверенной, умеет ли ее муж с должным красноречием произносить тосты:
— Когда мы, братцы, мокрые, хоть нас выжми, под баркасом от ветра прятались, сказал тогда Афанасий, что хочу я обзаведение свое в Куру-Узени продать, а вы тогда в ужас впали, будто на вас прямо лев какой из клетки выскочил, в кусочки вас изорвать должен… Лев не лев, а конечно — какой, между прочим, денег у нас тут нажил… Почему же такое? Умен, что ли, очень? — Нет, только и всего, что от других греков своим ему у нас была, конечно, поддержка… Вот я и подумал тогда, под баркасом: ребята испугались, что другому продам, а он их может, конечно, по шапке, а своих тут насажать, потому что — они каменщики природные… Эх, думаю, сижу, а с чего же я-то сам начинал? Что у меня, наследство, что ли, было получено?