купили револьвер?
— Нет, он был у меня раньше.
— Прекрасно, — был раньше, а для каких же целей вы его у себя держали?
И у прокурора при этом вопросе появилось в глазах что-то такое, что появляется у гончей собаки, напавшей на свежий след зайца, но Матийцев ответил теперь уже гораздо спокойнее:
— Револьвер был куплен мною по совету моего начальника в целях самозащиты от… все тех же шахтеров, если бы им вздумалось на меня напасть. Мне говорилось, что подобные случаи бывали, и как же в виду этого быть совершенно безоружным?.. Вот этот самый револьвер я и решил было направить в минуты душевной слабости на себя.
— Вы говорите: «В минуты душевной слабости», — подхватил прокурор. — А не можете ли сказать нам, откуда пришли к вам эти минуты?
— Откуда пришли? — повторил Матийцев. — Я думаю теперь, что сделался тогда жертвой эпидемии самоубийств, которая, впрочем, не прекратилась, а как будто даже расширилась… «Лиги свободной любви», «Огарки», «Клубы самоубийц» и прочее подобное — разве это уже прекратилось? Самоубийства в среде молодежи — разве это уже изжитое бытовое явление? Разве теперь не кончают уже жизни самоубийством гимназисты, студенты, курсистки, в одиночку, или вдвоем, или даже группами по предварительному уговору, причем более решительные помогают даже в этом менее решительным, а потом самоубиваются? Причины при этом бывают самые разнообразные… то есть, я хотел сказать, поводы, а не причины, что же касается причины, то она коренится, конечно, в общем положении вещей в нашей общественной жизни.
— А в вашем случае какой же был повод к самоубийству? — спросил прокурор с явным любопытством.
— В моем случае… Главным поводом явилось несчастье в шахте: обрушился забой и похоронил двух многосемейных забойщиков, — это меня угнетало…
— Это ваше личное дело мы рассмотрим после, — заметил председатель, — а сейчас вы о нем можете не говорить.
Тон председателя показался снова обидным Матийцеву.
— Я говорю о своем деле сейчас, — ответил он, — только потому, что оно очень тесно связано с делом, какое рассматривается судом! И в том и в другом деле — шахтеры, русские безграмотные, бесправные люди! Они то каторжно работают, то скотски пьют, то совершают уголовные преступления, за которые их судят… Они работают до упаду и живут в неотмывной грязи, чтобы неслыханно богатели какие- то иностранцы, а я, инженер, тоже русский, а не иностранец, учился, оказывается, только для того, чтобы помогать наживаться на русской земле иностранцам, а своей родине приносить явный вред!.. После несчастного случая в шахте, которой ведаю я, я и пришел к мысли, что я ни больше ни меньше как подлец и что мне поэтому надо самого себя истребить, как подлеца!
— Вы все показали, господин потерпевший? — перебил его председатель.
— Да, — уставшим уже голосом сказал Матийцев, — в общем, кажется, все…
— В таком случае прошу вас сесть… и отдохнуть… и дать нам возможность заняться свидетелями по делу…
При этом председатель кивнул головой на тот самый стул, с которого поднялся Матийцев, и, как бы исполняя приказ, «потерпевший» сел на этот стул снова, а когда сел, то увидел, что у него нервически дрожали пальцы.
Некоторое время он так и сидел, глядя только на пальцы своих рук, как бы удивляясь их незнакомой ему способности так дергаться. А как судебный пристав ввел сюда в зал из комнаты свидетелей Дарьюшку, он даже и не заметил, — он увидел ее уже стоящей перед столом судейских чиновников и услышал, как председатель спросил ее, не теряя времени, как ее имя и отчество и сколько ей лет.
Он сидел, опустив голову, но глаза его исподлобья блуждали по лицам присяжных заседателей, от решения которых зависело, как именно отнесется суд к Божку. Сам же Божок сидел на своей скамье подсудимых каменно-неподвижно, и у двух конвойных солдат справа и слева от него был какой-то преувеличенно-служебный вид, как у всяких часовых, приставленных для охраны цейхгауза или порохового погреба и не позволяющих себе по уставу гарнизонной службы интересоваться чем бы то ни было посторонним.
Но вот почему-то захотелось ему повернуть голову несколько назад, чтобы поглядеть в сторону публики, которой собралось здесь все-таки десятка два человек, и первые же глаза, которые он встретил, были почему-то восторженные глаза на совсем еще юном, худом, загорелом по-южному лице. Так студент- первокурсник мог бы смотреть на профессора после блестящей лекции или юный меломан на певца, например, на Шаляпина, только что исполнившего знаменитую «Блоху». Это было лицо явно — явно, хотя и про себя, — рукоплещущего ему, инженеру Матийцеву, человека, так что на минуту он, инженер Матийцев, почувствовал себя не только совершенно оправданным, но как будто еще и удачно выполнившим общественный долг.
Юноша, так восхищенно на него глядевший, имел далеко не простое, тонкое лицо, но рубашка его, бывшая когда-то синей, теперь совершенно почти слинявшая от солнца, показалась Матийцеву грязноватой у ворота. И первое пришедшее ему в голову об этом зеленом юнце было то, что у него, должно быть, нет матери: если бы была мать, она бы не позволила ему ходить в такой рубашке.
Потом пробежал он глазами по лицам присяжных заседателей, особенно остановясь на старшине их — седоволосом отставном военном враче. О военных врачах у него составилось уже представление как о бурбонах, любителях выпивок и картежной игры с офицерами, а свою медицину возненавидевших и забывших. Но этот, — потому ли, что был уже в отставке и свою форменную одежду только донашивал, — вид имел внушающий доверие и сквозь круглые очки в серебряной оправе смотрел созерцательно. В левом ухе его белелась вата, но слышал он, по-видимому, неплохо, так как незаметно было у него напряжения, чтобы расслышать.
Из двух чиновников среди присяжных одного Матийцев определил как акцизного, другой же был несомненный учитель городского училища. Об остальных трудно было решить, кто они — торговцы или ремесленники — и как в конечном итоге могли бы отнестись к делу Божка, но утешительно было видеть, что дело это их как будто занимало: с большим интересом глядели они все и на Дарьюшку, которая в это время подробно рассказывала, как она вскочила с постели, вбежала — «извините, в одной рубашке была», — в комнату к хозяину-инженеру и, как увидела такое страшное, что там творилось, изо всех сил своих закричала тогда: «Батюшки! Ка-ра-у-ул, убивают!..» Она даже и теперь, в суде, на память прокричала это самое, так что получилось неподдельно и неоспоримо правдиво.
Но вот прокурор, который смотрел на нее очень проницательно, задал ей как будто и не совсем идущий к делу вопрос:
— Скажите, свидетельница, вам пришлось ведь, конечно, увидеть в тот вечер на столе у вашего хозяина, или, скажем, на полу револьвер?
— Кого, вы сказали? Ривольверт? — как-то сразу оробела и как будто даже испугалась Дарьюшка.
— Да, револьвер, — повторил отчетливо прокурор. — Ведь вы и раньше должны были его часто видеть, не так ли?
При этом прокурор, как опытный психолог, смотрел на Дарьюшку, явно любуясь ее смятением.
— Ис-стинный бог, никогда раньше не видала! — с большим чувством выкрикнула Дарьюшка. — Истинный бог, не видала! — И даже перекрестилась.
Матийцев заметил, что этот Дарьюшкин жест вызвал у председателя и членов суда такую же легкую усмешку, как слова цыгана о перевернутом им лицом к стенке «русском боге». Прокурор же продолжал совершенно серьезно:
— Хорошо, мы верим, что вы не видели раньше этого револьвера, но скажите нам вот что: ведь он и потом остался, конечно, у вашего хозяина?
Только после этого второго, назойливого вопроса о револьвере Матийцев понял, что на этом именно и желает построить какое-то обвинение не против Божка, а против него прокурор, и даже подумал, что, пожалуй, несколько опрометчиво он сам заговорил здесь о револьвере, при помощи которого хотел покончить с собою. Мелькнула мысль, что вместо «застрелиться» он мог бы сказать «повеситься» или «отравиться»; тогда не возникло бы у прокурора никаких далеко идущих подозрений; что же касается