разглядываем подпорки и вместе решаем, нужно ли уж менять их, или можно еще на них надеяться… А вода, наш вечный враг, делает в это время свою работу: она непрерывно капает везде и всюду, но ведь, — представьте это, — каждая капля уносит с собою частицу земли, и, может быть, как раз когда мы соглашаемся друг с другом, что крепление еще постоит, над забоем есть уже весьма порядочная пустота, а инженер, заведующий шахтой, так же не знает этого и не может знать, как и забойщик… И вот, вдруг, совершенно для нас неожиданно рухнула земля там, вверху, над забоем, то есть над потолком забоя!.. Нужно бы забойщикам услышать это и тут же опрометью бежать из забоя в штрек; но как же ему расслышать шум над потолком своим, когда он сам гремит кайлом или обушком, причем он ведь еще и скорчился для этого или полулежит, — ведь забой низенький, в зависимости от толщины угольного пласта… Обвалилась земля над потолком забоя и… через какие-нибудь полминуты обвалился потолок забоя, — рухнуло крепление, вход в забой засыпан плотно пустой породой… Что можно было делать нам дальше в моем случае, если двое забойщиков в глубине забоя были еще живы, — мы слышали их голоса? Начать откапывать их? Мы это и начали было, но поняли, что можем потерять при этой им помощи еще несколько человек, а забойщиков все равно не спасем: обвал продолжался и шел туда, в глубь забоя… В результате, так как сделать для спасения заваленных забойщиков мы ничего не могли, — оба они погибли… Этот случай произвел на меня сильнейшее угнетающее впечатление, о чем я говорил уже в прошлый раз.
Тут Матийцев остановился, опустив голову, как бы ожидая вопросов со стороны председателя суда или прокурора, но они молчали, поэтому он продолжал:
— Мы, инженеры, не ленимся обновлять крепления: мы всегда требуем как можно больше крепежного леса, но только очень скупо всегда его нам дают — вот что нужно вам знать. А часто бывает и так еще, что он — недомерок, или перележалый, или хотя и свежий, да слабой породы дерева, что нам в шахте опять не годится: нам нужен дуб, а дают нам осину, потому что осина вдвое дешевле обходится в заготовке… «Дайте нам цену за пуд угля двенадцать копеек, и мы сделаем в шахтах паркетные полы и пустим туда солнечный свет!» — вон как говорили горнопромышленники на своем съезде, а при цене в шесть копеек за пуд никаких, дескать, улучшений в работе для шахтеров ввести нельзя… А пенсии для рабочих? А хотя бы пособия денежные для них при несчастных случаях с ними? Ведь бельгийская компания, владелец «Наклонной Елены», ни одной копейки пособия не дала многодетным вдовам забойщиков, погибших там… Кто же были эти забойщики — люди или скоты?..
— Пхе… Это уж вы, подсудимый, начали из другой оперы, — поспешил остановить Матийцева председатель, до этого все время молчавший, а прокурор, как насторожившийся конь уши, высоко поднял брови.
Замечание председателя как-то сразу совершенно обескрылило Матийцева, и без того усталого; обидным показалось и обращение «подсудимый»… Он проговорил медленно и вполголоса:
— Да я, кажется, все уже сказал по своему делу, и больше мне нечего добавить.
— Если все, то садитесь, — как учитель к школьнику, обратился к нему председатель, и вовремя это было: Матийцев полузакрыл глаза и покачнулся стоя.
Когда он сел на скамью подсудимых, то глаза его закрылись как-то сами собою, непроизвольно, — до того овладела им полная безучастность к тому, скоро ли и в каких выражениях начнет, обратясь к присяжным, устанавливать его вину прокурор и как будет вынесен ему предусмотренный приговор, — месяц «отсидки».
Сидя так с закрытыми глазами, он не то что задремал, а как-то ушел в себя и не заметил, — не мог заметить, — что прокурор, вместо того чтобы начать против него филиппику, несколько приподнявшись на месте, сказал председателю, что отказывается от обвинительной речи (а от защитника перед слушанием дела отказался он сам) и что председатель передал старшине присяжных листок с вопросом.
Он очнулся от забытья и открыл глаза только тогда, когда присяжные гуськом выходили из зала совещаться. Он пригляделся к судейским за столом с «зерцалом» и увидел, что они заняты чем-то, что им подсунул секретарь. Тогда он вспомнил, как Безотчетов говорил ему о какой-то своей бумаге, посланной в суд о нем, заведующем шахтой, и подумал, что ведь эта бумага должна бы быть прочитана секретарем вслух, а он ее не зачитал, — почему?
Додумать до конца этот вопрос не дали ему присяжные, которые вернулись что-то очень скоро. Он, как и все, поднялся при их появлении, и отставной военный врач, имевший вполне торжественный вид, прочитал вопрос, стоявший в листочке:
— «Виновен ли заведующий угольной шахтой „Наклонная Елена“, горный инженер господин Матийцев, в обвале забоя, в результате чего погибли двое забойщиков?»
Тут он сделал паузу и, не глядя уже в листок, ответил:
— Нет, не виновен!
И еще не успел как следует Матийцев воспринять сказанное о нем, как кто-то из публики, которой собралось человек двенадцать, захлопал в ладоши. Потом захлопали все. Потом председатель суда, не называя его ни «подсудимым», ни по фамилии и глядя на него не предубежденно, а скорее как бы с участием, сказал;
— Вы свободны!
Матийцев понял эти слова так: «Можете выйти из зала суда и идти куда вам будет угодно, не думая больше ни о какой нигде „отсидке“».
Он поклонился председателю и вышел.
От города, где судили Матийцева, до станции, где нужно было ему сходить, считалось всего часа полтора езды.
То, что оправдали, а не засадили на месяц, как предсказывали Безотчетов и Яблонский, и тем более то, что суд дал снисхождение Божку, очень подняло Матийцева в собственных глазах. Таким именно поднятым он и вошел в вагон третьего класса.
Тут было очень людно, но люди ехали вместе, как понял Матийцев, издалека и успели уже перезнакомиться друг с другом: в вагонах русских железных дорог даже у закоренело молчаливых появляется почему-то большая словоохотливость.
Свободное место, которое нашел Матийцев, оказалось даже как будто среди наиболее здесь говорливых, наилучшим образом оживленных дорогой. А в соседнем отделении, — вагон был открытый, — сидел даже кто-то с большой гармоникой-двухрядкой, которую бережно, почтительно держал на коленях, причем стояла она на широком красном, с крупным белым горошком, платке. Концами этого платка гармонист тщательно вытирал свои пальцы, которые, должно быть, потели, что мешало ему, очевидно, свободно действовать ими.
Он был вдохновенного вида: узкое лицо с чуть заметными усишками и белесый вихор надо лбом; нос длинный и несколько набок, а глаза победоносца и покорителя женских сердец. Рубаха его, хотя и очень грязная, поэтому неопределенного цвета, была вышита крестиками — женскими, конечно, руками.
Тронувшийся поезд еще не прошел мимо построек станции, а он уже перебрал ухарски клавиши гармоники и запел тенором:
Под узким подбородком у него оказался кадык на тощей шее, и губы от большого усердия он распяливал в виде сковородника. Зубы у него были щербатые; брови же — реденькие, желтенькие, — он то вздергивал, то хмурил жалостно, как того требовала его песня.
— Гм, занятно! — весело говорил, слушая его и ни к кому не обращаясь, Матийцев, оглядывая в то же время всех, кто был и впереди, и с боков, и сзади.
Но вот к нему подкатился на коротеньких ножонках черноволосый кудрявый ребенок лет трех,