— А-а, вы уж меня вон куда хотите! Надоел я вам?
— Очень.
— Чрезвычайно? Не правда ли? А вы мне?
— Послушай, любезный, дай мне бутылку пива, — обратился Илья к случайно подвернувшемуся татарину с верблюжьей губой, и, помолчав, спросил Алексея Иваныча:
— Револьвер ваш знаменитый, конечно, и сейчас с вами? Какой он системы, кстати?
— Со мной. Парабеллюм, — отчетливо ответил Алексей Иваныч, отчетливо и тихо, тише, чем он говорил обыкновенно. Между тем именно с этого момента он почувствовал себя как бы в припадке, в том странном состоянии, когда ясность сознания вполне уступает место ясности чувств. Все резко вдруг, как плетью из проволоки, начало хлестать его по нервам: и хохочущие вдали пусто, глупо и похабно девицы, и верблюжья губа седого татарина, и грязные фартуки носильщиков, и армяне за буфетом, и проходившие мимо двое военных с усиленно-вертозадой дамой, и дьякон, тот самый, с косичкой, и расписной ненужно плафон, и пальмы, и цапля, недавно названная журавлем, — все он воспринимал в виде резких, противных, наглых пятен, и все углы кругом казались точно штыки.
Но Илья, Илья! Он как будто и сам растворился во всем и в себя все вобрал кругом. Ощутительно почувствовал Алексей Иваныч, что Илья навалился на него, и это потому так трудно дышать, что он под ним, под этой шубой волчьей, под бритым, ни в чем не сомневающимся подбородком: притиснут, и нет выхода.
— И такого любила Валя! — медленно проговорил Алексей Иваныч про себя, в то время как Илья пил холодное пиво.
Он выпил стакан, налил другой и выпил сразу и сказал, играя голосом, как актер:
— Любили меня всего три Вали (за что, — это у них спросите). Одна — Валентина Андреевна, другая — Валентина Петровна, а третья… отчество вы лучше помните, а я что-то забыл… Николаевна?.. Семеновна?.. Совершенно забыл.
— Как «забыл»? — больше одними губами, чем голосом, спросил Алексей Иваныч и к ужасу своему почувствовал, что и он сразу не может припомнить отчество Вали, вымело как-то из памяти, запало куда-то, в темный угол, как буква набора, и несколько моментов шарил в памяти он сам, пока не поставил на место: Михайловна, — Валентина Михайловна. Тут же и отец ее возник, как живой, — Михаил Порфирьич, инспектор народных училищ, ясный, слабый здоровьем старичок… И почему-то тут же представился сегодняшний пьяненький чиновничек с мотоциклеткой, спрашивающий скорбно: «За что он меня уничтожает?»
Была как будто у Ильи затаенная мысль уничтожающе глядеть на Алексея Иваныча. Может быть, Илья просто думал, что он уйдет от него оскорбленный, как ушел и тогда из ресторана? По крайней мере, так казалось уже гораздо позже Алексею Иванычу. Но теперь он ощущал Илью, как силу давящую, идущую прямо на него, напролом, нагло хохочущую, как те три раскрашенные проститутки с инженером.
Он слышал и то, чего не говорил Илья, но мог бы сказать непременно и сказал бы, если бы не здесь, а где-нибудь в другом месте, хотя бы через час, в вагоне в отдельном купе, например.
— Как «забыл»? — повторил Алексей Иваныч погромче. В это время сзади него раскатисто, по- хозяйски говорил кому-то Асклепиодот: «Лишь бы, батенька, с рук свалить, а с ног и собаки сволокут!» — но Алексей Иваныч не обернулся; потом голос дяди раздался где-то дальше. Поезд в это время, товарный, прогромыхал за окнами. Караимка с девочками прошла мимо посмотреть, не пассажирский ли, и одна из девочек поглядела на Алексея Иваныча в упор, потом от дверей еще раз поглядела. Другие проходили, — черные, белые, красные — все это, как в снежной метели, мельком.
— Михайловна! — сам не зная зачем, проговорил Алексей Иваныч.
— Михайловна? — переспросил Илья и, выпив еще стакан пива, осевшего белой полоской на его темной губе, пересчитал снова: — Валентина Андреевна, Валентина Петровна, Валентина Михайловна… три Вали, Андреевна была шатенка, Петровна — брюнетка, из Батума, а третья Валя…
— Как? — немея от смертельной тоски и втянув голову в плечи, шепнул Алексей Иваныч. Тут сверкнуло в памяти: «тихо у нее все кончилось: и отомстить некому было», — так Наталья Львовна сказала.
— Третья уж не помню, какая… Она блондинка была или шатенка? Это я уж честно и добросовестно забыл…
Илья играл жирным голосом, как актер, стараясь сделать особенно выразительным каждое слово, и глядел выразительно: это был явно насмешливый, вызывающий и вот именно уничтожающий взгляд.
И перед глазами Алексея Иваныча все запрыгало и смешалось, и враз заколотилось сердце.
— Забыл? А, забыл?.. Так я тебе напомню, подлец! — Алексей Иваныч кричал это визгливо, совершенно не замечая того, что кричит. Так как Илья поднялся и схватил бутылку за горлышко, то бессознательно поднялся и он и бессознательным, обратившимся уже в привычку жестом выхватил револьвер.
Он выстрелил три раза, но ему показалось, что он только нажал курок, выстрелов же он не слышал, и только когда покачнулся Илья и сел, прижав к груди левую руку, когда взметнулся около него дядя и тут же восточный человек, и какой-то военный, и дама с девочками, и носильщик с очень яркою бляхой, и проститутки с инженером, и еще какие-то, и громко заговорили кругом, — он понял, что случилось с ним что-то страшное, и он тоже опустился на скамью, потому что подкосились ноги.
Он обмяк весь. Сердце билось часто и вздрагивало от перебоев, голова тоже вздрагивала, и револьвер он не выпустил, а зажал его так закостенело, точно и себя он тоже ранил; и хотелось ему закрыть глаза и опять заснуть, чтобы сон этот, страшный сон развидеть: удивительно было то, что ни за что не хотел верить рассудок, что все вот теперь на вокзале явь.
А кругом между тем было так же, как всегда при несчастьях: бестолково, крикливо, один другого точно нарочно не понимал… Больше всех кричал, конечно, дядя Асклепиодот:
— Я этого знаю, убийцу!.. Он в гостях у нас был! Алексей Иваныч, будь он трижды, анафема, проклят! Я его, как доброго, принимал!
Шапка съехала ему наперед, и из-под шерсти какого-то зверя глаза старика по-лесному блестели, и весь он был — красный зверь. Та самая девочка-караимка, которую Алексей Иваныч и прежде заметил вскользь, которую раньше он похвалил матери за живость, очутилась теперь ближе всех к нему и испуганно смотрела не на Илью, а на него в упор… Другая такая же девочка, сегодняшняя, мелькнула в памяти зачем-то, и то, как она говорила о теленке: «Знаешь, мама, это его везут, чтобы убить».
— Нет, это я совсем не то… этого не надо было, — бормотнул беззвучно Алексей Иваныч, умоляюще глядя на девочку-караимку. Он приходил в себя постепенно, тем более что его оставили, возясь с Ильей, только кто-то уверенно взял у него револьвер, грубо сдавив руку в запястье. Он все сидел, не имея сил подняться. Сердце колотилось, отдаваясь в голове громом, и грудь стало больно слева. Главное, — все люди кругом стали вдруг чужими людьми, чего раньше никогда не было.
Дьякон помогал укладывать Илью на скамейке и, должно быть, советовал что-то особенно дельное, потому что с ним соглашался Асклепиодот.
Когда подошли начальник станции, дежурный по станции и два жандарма, то Илья лежал уже на спине, в расстегнутой белой рубахе. Тут же кто-то подтащил только что вошедшего и еще не поставившего портпледа маленького, с детским лицом, военного врача, и тот, сморкаясь, говорил:
— Только я, к сожалению, не хирург, господа! Нет ли здесь, — поищите, — хирурга? — и видно было, что у него сильный насморк.
— Ах, боже мой! — всплескивала руками дама-караимка. — Он сидел рядом со мною вот только сейчас, только сию минуту!.. Такой воспитанный!
Алексей Иваныч только по голосу различил ее, а глаз поднять на нее не мог. Была острая жуть, неловкость перед всеми этими вдруг появившимися отовсюду людьми, так что все они стали чрезвычайно заметны, огромны, гиганты какие-то, а он — мал; главное же — была неуверенность, неизвестность: точно провалился, идя по той дороге, которую знал и на которой провалиться никак было нельзя.
«Валя!» — усиленно призывал Алексей Иваныч. Он закрывал глаза, чтобы представить ее ярко, ярче всего того, что было сейчас перед глазами. Ведь это все во имя ее: может быть, она и сюда придет, как тогда в церковь, когда потушила свечу? Но открывал ли глаза, закрывал ли, — точно засыпало Валю