я уж сколько разов стрелянный!
Когда Ливенцев подошел, все расступились; прапорщик Малинка, бывший в середине, скомандовал «Смирно!». Поздоровался с Малинкой и солдатами, хотел было спросить, что тут такое, но когда увидел Митрофана Курбакина, — всегда как будто немного пьяного и дикого, с красножилыми глазами и ухарски подброшенной свалявшейся черной бородой, — сразу понял, что это он и кричал.
— Это тебя пуля не берет?
— Не берет, вашбродь, — нипочем не берет, — я уж стрелянный! Хотите спытать, — спытайте!
И Курбакин выставил над головою левую руку, широко распялив пальцы.
— А правую руку ты все-таки жалеешь? — спросил, не улыбаясь, Ливенцев.
— Я? Чтоб жалел? Вот правая в додачу, — стреляйте из двух леварвертов!
— Ты что тут дурака строишь? В лазарет захотел? Погоди, успеешь!
— Я чтобы в лазарет? Да нипочем меня никакая пуля не возьмет!
Ливенцев собрал все спокойствие, запас которого был в нем еще достаточно велик, и сказал ему негромко:
— Пошел и не ори глупостей!
— На станции Знаменка, Николай Иваныч, отстали двое, — тихо сообщил ему Малинка, когда они отходили вдвоем.
— Знаю. Этот дурак тоже, конечно, «отстанет»… если не здесь, то где-нибудь дальше.
— Буду сам следить за ним, — сказал Малинка. — Дежурному надо приказать за ним глядеть…
— Советую… Потому что болезнь эта заразительна: если отстал один, то почему не отстать другому, третьему, четвертому…
Ливенцев хотел было продолжать счет до последнего в роте, но Малинка не способен был понимать шуток, — он знал это; кроме того, подходил батальонный Струков.
На этой станции завтракали и пили чай. К полудню на станции Цветково нагнали первый эшелон, который успел уже приготовить обед. Во всех ротах, оказалось, были отставшие.
Стоять здесь и ждать отправки пришлось долго, но Ковалевский ликовал: ждали потому, что пропускали тяжелые орудия. На соединенных платформах, укрытые брезентами, мощные, длинные и строгие, продвигались на фронт машины войны решающего значения.
— Я знавал одного врача по сердечным болезням, — пояснял свое ликование Ковалевский. — Он признавал только одно лекарство для своих больных — дигиталис, то есть наперстянку. «Ну какой, — говорил он, — я был бы врач, если бы не было в медицине такого могучего средства, как дигиталис?» Вот также и я скажу: я не взял бы командования полком, а остался бы в штабе, если бы не знал, что у нас будет тяжелая артиллерия! Тяжелая артиллерия в этой войне, господа, — все! И если немцы били нас до сих пор, то этим они обязаны только этому средству.
Наслушавшись Ковалевского, Ливенцев сказал Аксютину:
— Непростительную ошибку сделали мы с вами когда-то: отбывали воинскую повинность в пехоте. Были бы мы Прапорами в тяжелом дивизионе, — вот от нас теперь и зависел бы исход боев. Приятно же, черт возьми, сознавать, что от тебя такая важная штука зависит: исход боя, а? Ты же сам никакого противника и в глаза не видишь, и никого шашкой по башке не колотишь, и ни в кого из револьвера не палишь… добро! Нет, дали мы с вами маху.
Аксютин поерзал бровями по лбу и отозвался:
— С лошадьми надо было дело иметь в артиллерии, — вот что меня, признаться, остановило тогда. Тут и с людьми тоска, а лошадь, — ведь она все-таки поглупее человека. Кроме того… кроме того, совсем уж неморальным мне казалось стрелять по людям из пушек.
— Вот по воробьям если — это бы совсем другое дело, — подхватил бывший тут же Кароли. — Нет, я тоже дурака свалял, что пошел в пехоту. Колоссальнейшего дурака, накажи меня бог!
— И он вас накажет, — пророчил ему Аксютин.
Пришел и второй полк бригады. Станция Цветково казалась захваченной сильным отрядом. Наконец, в том же порядке, как прибывали, пошли эшелоны дальше, на станцию Фастов, под Киев.
— А вы обратили внимание, Николай Иваныч, что никаких пассажирских поездов мы не встречаем? — сказал Кароли Ливенцеву.
— Да и на вокзалах, я заметил, никакого нет штатского народа, кроме торговок…
— Которых тут же гонят в три шеи.
— Неужели совсем прекращено пассажирское движение? Может быть, это и есть то самое «остерегайтесь, молчите»?
— Ага. Вот в том-то и дело! Нас перебрасывают на фронт совершенно секретно, как весьма важные пакеты.
— А цель этого?
— Ясно, что в порядке борьбы со шпионажем. Наконец-то взялись за ум!
— Поэтому вы и ликуете?
— Еще бы не ликовать, раз я чувствую, что начальство о нас заботится. Когда начальство обо мне заботится, должен же я цвести и благоухать? Кроме того, я счастлив оттого, что проникаю, наконец, в замысел начальства: вся седьмая армия должна появиться на фронте неожиданно и незаметно, как в шапках-невидимках.
— Как снег на голову?.. Сюрприз для австрийцев?.. Но зачем же все-таки этот сюрприз? И зачем эта новенькая тяжелая артиллерия? Не хотят ли нас двинуть прямо с подхода в бой.
— Ерунда-a! Не может этого быть зимой. Просто, знаете ли, хотят оттянуть кое-какие силы с западного, европейского то есть, фронта, на наш, как это всегда бывало. Ведь пять человек германцев заняли же северный край воронки девятидюймового снаряда и о-ко-па-лись! Ужас, ужас, ужас! Необходимо их вытянуть оттуда, иначе погибнут и Франция, и Италия, и Англия. Мы явимся просто хорошеньким вытяжным пластырем, и только. Вот поэтому я и ликую.
Ликования, конечно, никакого не было на загорелом долгоносом лице Кароли, — напротив, оно очень осунулось за два последних дня и постарело.
В Фастове Ливенцев заметил, что так же осунулось и лицо Хрящева.
— Что с вами? Не заболели? — участливо спросил Ливенцев.
— А разве заметно что-нибудь? Заболеть-то пока еще не заболел, а воевать уже начал… с женою, разумеется. Все время привожу ей резоны всякие, что ей надо на первой же остановке отстать и маскарадный костюм свой сдать в роту, а самой ехать обратно в Херсон. Ничего не могу с нею сделать: уперлась и твердит: «Рубикон перейден»… А ведь был же строжайший приказ не брать в воинские эшелоны членов семейств! И без нее довольно всяких хлопот, а теперь еще всячески прячь ее от Ковалевского.
— Так вы чего же собственно боитесь: что Анну Ивановну Ковалевский увидит и тогда… что же страшного может быть тогда? — удивился Ливенцев. — Если только это, то я бы на вашем месте сам об этом сказал Ковалевскому.
— Ну что вы, что вы! — замахал руками Хрящев и отошел, а Ливенцев подумал, что надо ему, как он и обещал, написать письмо Наталье Сергеевне: ведь почему-то выступили крупные слезы на ее глаза, когда он в последний раз уходил из библиотеки.
И он действительно начал было писать ей письмо, но не докончил, — скомкал его и порвал: о чем было писать, если он еще не на позициях и его не ранили?
В Фастове он встретил прапорщиков Дороднова и Кавтарадзе, и Дороднов спросил его недоуменно:
— Как вы думаете, куда нас с вами везут?
— Вот тебе на! Разве вы не получили карты Волыни, Буковины, Галиции? — удивился Ливенцев.
Кавтарадзе рассмеялся и хлопнул его по плечу:
— Ффа, подумаешь, — карты Галиции! А почем вы знаете, что мы сейчас карты Виленского фронта не получим? Херсонщину, Екатеринославщину, Полтавщину проехали, — в Киевщине стоим… Дальше могут нас привезти в Киев, потом в Коростень, Овруч, Мозырь, Жлобин, Бобруйск, — и пожалуйте бриться к Эверту.
— Не может быть!
— Откуда у вас такая уверенность? Почему не может быть?