— А не купить ли, хлопче, мерину нашему овса на том хуторе, де бабы?

— А не знаешь ты, куме, кто же це пропылил на возку таком справном, — мало не панок какой… Вус такiй сывый.

— Да это ж сам старый бабьюк и е…

— А-а… Ну да, — мабуть, шо так…

Так само собой прозвался хутор «Бабы», а кто жил в нем, стали бабьюки.

С течением времени разобрали по округе всех Воловичек. Баба — человек в хозяйстве нужный; породнился хутор с другими хуторами и селами, но на место выданных понасыпалось еще втрое больше девок у трех сыновей Воловика, и так это бессменно, как завелось, так и продолжалось: степная дорога, при дороге — хутор, возле ворот — бабы, на дворе — бабы, в огороде — бабы, куда ни сунь глаза — везде бабы; на всех кольях плетня — красные юбки, белые плахты, платки и горшки, и длинногорлые глечики вверх днищами, а хата одна, только расперло ее на четыре фасада, как голубятню у хорошего голубятника. Сараев, амбаров, конюшен, коровников, свинюшников и овчарен тоже прибавилось.

Стал уже совсем древний старый бабьюк, а сыновей не отделял.

Говорили о нем, что он с «медведя» деньги нажил. Когда-то, еще перед «волей», ходили цыгане с медведями по деревням, сбывали фальшивые ростовские кредитки; с ними будто знаком был и Воловик.

С «медведя» ли, нет ли, а деньги водились. Банков никаких старый бабьюк не знал, а был такой семейный, окованный железом сундук — «скрыня»; в этой-то скрыне и скрывался весь бабьюковский клад, а старик лежал на печи, «биля скрыни», как сказочный змей-горыныч, и охранял.

Продавались ли осенью пшеница, или битые кабаны, или шерсть, — так уж завелось: деньги все старику, — старик их в скрыню. И когда видел, что набралось, говорил сыновьям:

— Гм… Мабуть, грошей богато стало, а на черта вот? Пошукайте, хлопцi, де що путнее, абы купить…

И хлопцы — у самого младшего из них были уже внуки — начинали соображать про себя, у кого из окрестных мелких панков выгоднее купить землю.

Так прибрали бабьюки к рукам порядочно десятин, а с ними вместе шесть усадеб не очень приглядных, без домов с колоннами и липовых парков, — степных, мелких, мало чем отличных от их хутора. В одну усадьбу посадили, кого дед указал из своих внуков, в другую — другого, а доходы с этих усадеб шли опять же в ту же самую семейную скрыню, на печку к деду.

Нельзя сказать, чтобы не ссорились на хуторе «Бабы»: где бабы, там и ссоры, — но ссоры были домашние, короткие и безвредные, как вспышки вечерних зарниц, и старик, даром что был древен, судил, точно сам Соломон.

Однажды у одной пропало намисто с дукачами. Только что положила намисто, одеваясь в церковь, на открытое окно (дело было в мае), а сама причесывалась перед зеркалом, и никто мимо окна не шел, только золовка Христя, глядь — намисто пропало.

Воровства еще не было в доме Воловика.

Ради этого случая слез старый с печи, выбрался на завалинку, скрюченный, с черными ключицами, жутко глядевшими сквозь открытый ворот рубахи, с белым пухом вокруг гладкого темного темени, с зеленой бородой, с беззубым начисто ртом (без малого сто лет было Воловику)… И такая была картина:

Смотрело сверху древнейшее степное майское солнце, сидел на завалинке в белой посконной рубахе белый и древний, как само солнце, дед, а кругом него приряженные для праздника солнечно-красные от яркого кумача и пышущие степным здоровьем бабы.

Когда столпились все вместе, то вышло, что вот-вот хоровод завьют: что-то около сорока баб, и все стрекотали, как сороки, и кивали укоризненно головами, глазами правых глядя на виноватую Христю.

Было несколько и казаков, но те стояли поодаль, не мешаясь в бабское дело, а лущили семечки, говоря о хозяйственном…

Только младший из сыновей Воловика, семидесятилетний Митро, стоял тут же около отца и ждал какого-нибудь приказу, как привык он это за всю свою жизнь.

— А ну, поди сюда, суча дочь, — сказал Соломон Христе, крепко почухавшись и заслонив от солнца (от другого солнца, того, что на небе) глаза черной ладонью. — Як тебе зовут?

— Та Христя ж, — удивилась Христя.

— То я и сам бачу и знаю, що Христя, — тiлько порядок такий… — И не спеша повторил дед: — Христина… А тебе як зовут? — обратился он к той, у которой пропало намисто.

— Та Хивря ж, — так же, как и Христя, удивилась усердно та, даже руками плеснула.

— Хивря, — повторил старик, подумал, как оно будет по-настоящему, по-церковному, и не мог вспомнить. — Ну, кажить теперь, як воно було, — мотнул головой Хивре.

— Ось стою я, дiдусь, биля вiкна, косу собi заплетаю, бо в церковь ладнаюсь прибратысь, щоб як у людей, так щоб и у мене, а намисто зняла, на вiкно положила, — зачеканила Хивря, — и никого за вiкном не було, тiлько Манька телка паслася, как она ногу себе повредила, — в стадо не пийшла, и як вона теперь пасется… Аж глядь, — Христя мимо иде… Я собi безо внимания: Христя и Христя, иде и иде… Байдуже менi хай собi иде… Аж глядь, — нема намиста.

— Ось, чуете?.. На чем вгодно прысягну, — заплакала в голос Христя. — На божой матери прысягну, на Миколе-угоднике прысягну, на Варваре-мученицi прысягну!..

И вдруг кинулась в хату, проворно сняла с божницы черный образ Николы, и не успели хватиться, как уже вынесла, поставила к дедовой ноге и бух в землю.

— Стой, стой, — остановил и положил икону дед. — Ишь швидкая какая!

Покачал головой, подумал, вспомнил, должно быть, что он казак, и сказал:

— Ты на Миколi не прысягай, ты ось на рушницi прысягни… А вынеси, Митро, рушницю з хаты…

И, замешкавшись немного, вынес Митро рушницу из хаты, берданку, заряженную картечью на случай волков или разбойников, и подал ее старику.

Положил древний ружье на колено, обхватил, как и следовало, указательным пальцем курок и сказал Христе:

— Ось — цiлуй у дуло.

Попятились от ружья бабы, а Христя стала на колени, перекрестилась, ткнулась головой в земь и только что хотела поднять голову, как грянул над ней выстрел: не совладел дед с курком; забывчиво нажал его пальцем, и Христя от страху перекувырнулась голыми ногами кверху, простреленно завизжав, а в отдалении грузно хлопнулась пестрая телка, та самая Манька, о которой говорила Хивря: картечь попала ей прямо в нагнутую голову, пролетев над головой Христи.

Тем и кончился суд.

Едва успели прирезать телку — спустить кровь, укоризненно глядели все на деда, а он сидел, потупясь, и кротко жевал губами, не выпуская ружья из рук.

Потом накинулись бабы на Христю: через кого же, как не через нее, телка пропала?.. Но когда, не мешкая в теплый день, содрали с телки шкуру и начали свежевать мясо, то в рубце ее нашли Хиврино намисто с дукачами: шла мимо окна и стянула его языком.

Когда сказали об этом деду, он заплакал. Потом велел повести себя к иконе Миколы, долго стоял перед ней на коленях, бормотал обрывки молитв, какие еще помнил, и плакал от счастья, что «посетил его бог».

И никто не пошел в этот день в церковь, и все бабьюки, сколько их было, вслед за Хиврей, которой приказал это дед, кланялись Христе и просили у ней прощенья.

А дед посадил ее рядом с собой на лавке, гладил ее примасленную для праздника голову трясучей корявой рукой и все угощал ее жамками с мятой и цареградскими стручками, и орехами, и всякими сластями, какие нашлись, и приговаривал:

— Злякалась, бiдолачка?.. И я аж злякавсь, старый, — думав, что тебе вбив.

А Митро добавил около:

— Вот она, рушниця-то, и сказала, де правда.

— Та рушниця — свята! — убежденно решил вдруг дед. — То вже менi видать, що ею православных людей не бито!

И решил он в тот же самый день призвать из села попа, отслужить молебен, и на том месте, где нашлось намисто, заложить часовню, и чтобы в часовне той на аналое положить икону Николая-угодника,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату