крестиками.
Но исподволь во все звуки вокзала, покрывая их, врывался сверху жужжащий, однообразный, ровный гул, и когда он заставил всех поднять головы кверху, послышались крики:
— Аэроплан!
— Немецкий!
— Почему же немецкий? Может быть, и наш!
— А зачем здесь наш?
— Немецкий! Вот увидите!
— Сейчас начнет бросать бомбы!
— Да что вы говорите!
— Говорю, что надо! А другого не видно?
— Кажется, нигде не видно…
Шеи всех вытягивались, наблюдая за полетом вражеского самолета; и в то же время все пятились назад, готовясь куда-то и как-то скрыться от губительной бомбы, которая, казалось, вот-вот полетит вниз на станционное здание, или на перрон, или на какой-либо из поездов, стоящих на путях в ожидании отправки.
Воздушная машина кружилась над станцией замедленно и довольно низко. Ни у кого уж не оставалось сомнения в том, что она немецкая. Спрашивали один другого: неужели нет орудий, чтобы сбить разбойника? Дамы сочли самым надежным укрытием зал первого класса и кинулись туда толпой…
Тревога оказалась напрасной, — аэроплан потянул к западу и наконец скрылся из глаз.
— Сфотографировал немец станцию и ушел, — сказал Ливенцев подошедшему к нему капитану- артиллеристу, — а бомб не бросал, хотя и мог бы.
— Вообще ведь они только приличия ради пишут о своем весеннем наступлении на нас от моря до моря, а на самом деле задирать нас желания пока не имеют, — отозвался капитан.
— Почему же все-таки не имеют желания? — с живейшим интересом спросил Обидин.
— Ну, известно уж почему! — усмехнулся капитан. — О сепаратном мире с нами ведутся переговоры. Александра Федоровна вкупе с Распутиным стараются изо всех сил.
— Я даже слышал мельком, — вставил Ливенцев, — будто Распутин по пьяной лавочке говорил одному адвокату: «Если мы в марте не подпишем с немцами мира, — наплюй мне тогда в рожу!..» Адвокат этот распускал такой слух в феврале…
— А март уже прошел… — перебил его капитан.
— Отсюда следует, что был бы теперь под рукой у адвоката Распутин, а наплевать ему в косматую рожу он уже имел право, — закончил Ливенцев.
— Зато Россия-то ведь не имеет права на сепаратный мир, — как же может она его заключить? — не совсем смело, однако с затаенной надеждой на желательный ответ спросил его Обидин, и Ливенцев оправдал его надежду.
— Э-э, — сказал он, — «не имеет права»!.. Право мы носим на концах наших штыков… за неимением у нас более выразительных средств войны. Дело не в том совсем, имеем или не имеем мы право заключать мир, а выгодно ли это для нас, или не выгодно. Мы можем заключить мир, даже, пожалуй, получить и какую-нибудь прирезку территории по этому миру, но зато мы развяжем руки Вильгельму, и он всеми своими силами обрушится на Запад и его раздавит… А когда он сделает это, то что ему помешает, несмотря на мир с нами, послать против нас, демобилизованных, все армии свои с Запада? Это и будет divide et impera! — разделяй и властвуй.
— Так что, по-вашему, выходит — выбора у нас нет, продолжать эту бойню мы должны? — с тоскою в голосе спросил Обидин.
— Да, выбора нет, должны, — его же словами, но твердо ответил Ливенцев.
— Тогда что же… тогда… не о чем и говорить больше… Остается одно — помирать, — пробормотал Обидин.
Ливенцеву, видимо, стало жаль его. Он положил руки ему на плечо и сказал, улыбаясь:
— Помереть мы с вами всегда успеем, но сначала надо попробовать кое-что путное сделать.
— А что же именно «путное»?
— Да, в самом деле, что вы называете «путным»? — почти одновременно спросил и капитан.
— Ну, уж, разумеется, не сдачу в плен, — уклончиво ответил Ливенцев.
Между тем в это время санитарный поезд, после свистков, дерганья и лязга, отодвинули куда-то дальше в тупик, и на его место мягко подкатил, попыхивая локомотивом, щегольской, совсем небольшой поезд, всего в три вагона.
— Это что же такое за поезд? — спросил теперь уже Ливенцев капитана.
А тот вместо ответа кивнул в сторону парадных дверей вокзала, откуда поспешно выходили один за другим два генерала, оказавшиеся тут и направлявшиеся к поезду. Заметны также стали теперь и жандармы, а толпа как-то вдруг поредела.
Инженерный поручик вместе со штабс-ротмистром кавказцем подошли откуда-то к группе Ливенцева, и первый из них сказал:
— Главнокомандующий Юго-западного фронта Брусилов катит экстренным поездом.
А второй добавил:
— По всей вероятности, едет в ставку, представляться царю.
— Неужели не выйдет промяться? — спросил Ливенцев. — Посмотреть хотя бы издали на вершителя наших ближайших судеб.
— Вы разве его никогда не видели? — удивился артиллерист.
— Не приходилось.
— Генерал как генерал… Точнее, как старый генерал, — ведь он уже далеко не молод.
— Фигура не строевая, — с сильным ударением на «не» сказал кавказец. — Я его тоже несколько раз видел. А на лошади держится хорошо.
— Еще бы плохо! Кавалерист, бывший берейтор, — несколько презрительно заметил поручик. — А роль кавалерии в этой войне оказалась скромной.
Кавказец не возражал против этого, тем более что его внимание, как и всех прочих, привлекли генералы, тяжело взбиравшиеся в элегантный синий салон-вагон.
Шторы окошек этого вагона были полуприкрыты. Около вагона стали два жандармских офицера. Наконец, жандармский поручик в белых перчатках подошел к ним, пятерым, устремившим любопытные взоры на таинственный вагон Брусилова, и очень вежливо, однако твердо, попросил их не стоять на месте, а прогуляться в ту или иную сторону, куда им нужнее. Кстати он спросил, каким поездом и куда они едут. И, когда ему за всех ответил капитан, он даже встревожился:
— Так что же вы, господа! Вам тогда надо идти садиться в свой поезд: он двинется, как только этот поезд пройдет.
— А этот поезд куда идет, — в ставку? — спросил Ливенцев.
— Быть может, — неопределенно ответил жандарм, делая при этом рукой жест в ту сторону, где стоял на путях их поезд.
— А ставка теперь где? В Могилеве? — двинувшись первым, спросил было Ливенцев, но жандарм отозвался на это уже совсем неприязненно и сухо:
— Не могу знать.
Ставка была в Могилеве, и это было известно всем на фронте, всем в тылу, всем в Германии, всем в Австро-Венгрии, и, тем не менее, вслух об этом говорить не полагалось.
Когда Ливенцев подходил уже к своему вагону, он посмотрел все-таки в сторону таинственного, так тщательно охраняемого небольшого состава и увидел то, чего не удалось ему увидеть с перрона: генерал Брусилов действительно, как и предполагал он, вышел промяться.
Ливенцев узнал его по тем портретам, какие помещались в газетах и еженедельниках. Какой-то длинный, лодочкой вытянутый вперед козырек фуражки, а под ним овальное лицо с небольшими седоватыми, однако не совсем еще белыми усами.
Ничего показного, того, что называется бравым и так дорого сердцам всех любителей парадов, не было ни в лице, насколько его можно было разглядеть издали, ни в фигуре главнокомандующего Юго-