Так, в тринадцатой роте у Ливенцева появился младший унтер-офицер Милёшкин, человек довольно крупный по росту, но весьма исхудалый, угрюмого вида, как будто даже потерявший способность держать голову по-строевому, — все она у него свешивалась на впалую грудь.

Однажды Ливенцев заметил на себе его пристальный взгляд исподлобья, — взгляд, какой бывает у людей, желающих и не решающихся подойти и сказать что-то, для них очень важное. Ливенцев подошел к нему сам, и Милёшкин вдруг проворно вытащил из кармана шаровар очень измятую, замасленную, грязную тетрадку, сказав при этом глухо:

— Вот, ваше благородие, — это я еще там, в плену, все описал стихами!

— Стихами? — переспросил Ливенцев и раскрыл тетрадку с предубеждением.

Старательно, но не совсем грамотно было написано химическим карандашом на первой странице:

Расскажу я вам, друзья, Ведь удрать это не штука, Да пойдешь-то ты куда? Это ведь не бульвар в Рязани, Горы тут высотой в полторы тыщи метров, Да снег на них лежит толщины в аршин.

— Стихи так себе, — сказал Ливенцев, закрывая тетрадь.

— Плохие? — спросил Милёшкин встревоженно.

— И даже совсем не стихи. Но, разумеется, если ты долго пробыл в плену, то, должно быть, много там видел, — сказал Ливенцев.

— С мая месяца прошлого года я в плен попал, ваше благородие, под Горлицей, если изволили слышать, — и Милёшкин поглядел пытливо.

— Кто же не слышал про Горлицу? — сказал Ливенцев. — Ты, значит, был в третьей армии генерала Радко-Дмитриева… И куда же вас потом, пленных, направили?

— В скотские вагоны набили, ваше благородие, да повезли прямо аж на Карпаты, — оживился Милёшкин, беря из рук Ливенцева свою тетрадку. — Одним словом, в этих скотских вагонах пробыли мы взаперти целых три дня, никуда нас не пускали, ни есть, ни пить не давали, — как хочешь: хочешь — будь живой, хочешь — помирай, вот до чего за людей не считали! Привезли в лагерь, называемый «Линц», и тут наши солдаты пленные валяются в бараках, все босые или на деревяшках, все трясутся от голода и даже такие опухшие и с лица все желтые, вроде у них желтуха, и есть из них такие, что ему сорок лет, а весу он имеет сорок фунтов, — вот до чего довели немцы! И у всех, почитай, лихорадка такая, что их трясет, а из них каждый до чего есть хотит — кажись, сам свою бы руку съел!.. Видим, — то же: погибель. Дали на обед гороху, а в нем находящиеся жучки, — как станешь есть? Однако ели, что будешь делать. Ну, правда, мы как еще силу кое-какую имели, то долго тут не сидели, — повезли нас опять, — говорят: «На сельские работы», а вместо того привозят на гору, — елки по ней растут, а выше кругом снег лежит… Высадили, дают лопаты: «Копайте, русские, канаву», — нам говорят. А мы на них смотрим: «Какую такую канаву на горе? Разве это называются сельские работы? Это вы хотите, чтобы мы спротив своих войск окопы вам копали?.. Это, мы заявляем вам, не по закону!» А тут полковник ихний выступает: «Об законах вы думать оставьте, ребята (по-русски с нами говорил), — теперь война, и законы мы сами вам устанавливаем. Кто не хочет работать, я того прикажу под расстрел взять!..» Ну, мы ему говорим: «Все равно, хоть расстрел, хоть что, а против своих работать не хочем!» Целый день потом, — это хоть в мае было, а там на горе холодно, — простояли мы, и кушать нам ничего не давали, а кругом нас конвойные с винтовками, с пулеметом. На другой день с утра полковник этот опять к нам: «Начинай работать!» Мы опять свое: «Не желаем!» — «Расстреляю!» — кричит на нас. А мы ему свое: «Стреляй!» Этот день тоже так вышло, — ничего не кушали. Тут что же выходило, ваше благородие? Работу им делать надо — опорный пункт называемый, — а мы день ото дня тощаем, а постреляют нас если всех, совсем, значит, тогда никого нас не останется в живых, а как же тогда работа? Ну, он, полковник этот, тогда пошел на другое: велел котел супу притащить, в отдаленности поставить, ну так, чтобы всем видно было, что от котла пар идет, и с такими словами: «Кто работать хотит, тот будет есть, а кто не хотит, — отделяйся налево, — сейчас под расстрел пойдете!» И видим мы, какие-сь ихние кадеты, что ли, идут взводом, потом — «хальт!» и, значит, обоймы вкладывают в свои винтовки. Тут у нас тогда вроде слабодушные нашлись, покололись мы на две части, — меньшая пошла к тому котлу кушать, а мы, большая нас часть, остаемся. «Стреляй!» — кричим.

Милёшкин остановился, как бы желая удостовериться, слушает ли его со вниманием этот командир батальона — прапорщик, или пропускает все мимо ушей и только что не говорит: «Кончай, братец, ты поскорей!»

Ливенцев сказал:

— Молодцы все-таки, помнили присягу.

И Милёшкин продолжал оживленнее и с помолодевшими глазами:

— Как не помнить, ваше благородие! Это же прежде, раньше говорили и мы ведь тоже: «Русские мы, русские!» А что такое «русские», никто толком даже не понимал. Говорим по-русскому, ну, значит, и русские, а не то чтобы китайцы какие. Даже воевать начали, — все будто не наше дело, а начальство так приказывает. Только как в плен попали, вот когда мы начали понимать, где какие русские, а где немцы, и что это такое обозначает… Ну, эти кадеты пощелкали затворами, а полковник с другими подходит к нам, то одного они вытащат, то другого — десять человек отобрали, кадеты их окружили, повели туда, где елки погуще росли.

— Расстреляли? — спросил Ливенцев.

— В тот же час, ваше благородие… Залпа три дали, — все мы слышали, хотя же и приказали нам всем лечь на землю и от того места головы отвернуть. Для чего такое приказание было, — не могу знать… Своим чередом и на другой день нам ничего не дают есть, только те наши товарищи, какие спротив своих опорный пункт копают, те опять из котла кушают. В этот день из нашего числа к ним еще человек сто перешло… На следующий, — это уже четвертый день был, — нас только, глядим, человек сто самих-то осталось. В животах резь у нас, головы мутные стали, лежим уж, стоять не можем, — все-таки терпим. Тут, смотрим, подходят к нам здоровые, мордастые, с веревками, а на веревках кольца железные. Одного берут, другого: «Ну, рус, иди, вешать будем!»

— Даже и вешали? — не совсем доверчиво спросил Ливенцев.

— Это у них называется не то чтобы вешать, ваше благородие, а только подвешивать, — пояснил Милёшкин. — Стоят так рядочком две елки, — к одной привяжут на кольцо за ноги, к другой за руки, а тело все на весу, — вот и виси так и думай: живой ты останешься или сейчас тебе смерть, потому что терпеть это голодным людям разве долго можно? В конце концов на шестой день осталось нас, какие были потверже, не больше как пятьдесят человек. Смогдаемся, а сами видим, что вот он, наш конец!.. Полковник этот подходит, ус свой подкрутил, говорит: «Жалко мне вас, ребята, ну, что делать: десять человек сейчас отберем, будут расстреляны, — идите для них могилу братскую копать!» А мы отвечаем на это: «Сами и копайте, а мы лопат ваших в руки не возьмем». Десять человек отобрали, и я из них помню троих как звали, — из одной мы роты были: Иван Тищенко, Лунин Федор, Куликов Филипп… Эх, ваше благородие! — Милёшкин махнул рукой, и на глазах его заблестели слезы.

— Расстреляли? — спросил, чтобы дать ему время оправиться, Ливенцев.

— Завязали глаза Куликову Филиппу, — вопрос к нему: «Будешь работать?» А Куликов им громко, чтобы всем было слышно: «Нет, не буду!» — И сейчас эти несправедливые кадеты выстрелили в него по команде, и он пал, конечно, наземь. Потом Тищенко Ивана вывели. Опять команду офицер подал — четыре пули ему в голову попало, — белый платок сразу скраснел от его крови… Упал и Тищенко рядом с Куликовым. Выводят тогда Лунина Федора… И он тоже младший унтер-офицер, и мы с ним в один год учебную команду кончали… Он же мне верный товарищ был, ваше благородие, — и вот ему тоже глаза завязывают, и должен он наземь пасть, кровью своей облитый… Вот чего я вынесть не мог, ваше благородие! — И опять слезы показались у Милёшкина. — Крикнул я в голос: «Стой! Не стреляй!..» Все ведь

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату