нет, — полиция осталась вся на своем месте… На посту! Дерябин на своем посту, — вот что, а не то, чтобы убит. Не опоздал я со своей картиной, а совершенно напротив, — предупредил события, которые не-из- беж-ны! Иначе не может быть: у всех исторических событий железная логика. Это не только потому, что на них тратится много железа. Посчитайте-ка, сколько железа потрачено на эту войну и сколько мозга, и увидите, что мозга не меньше железа. Вот в силу этой самой логики я и выставляю свою картину, а назову ее… назову уж теперь не «Демонстрация», а… Тут нужно энергичное военное слово… Как бы? «Атака»? а? «Атака Зимнего дворца», или еще лучше — «Штурм» — да! «Штурм Зимнего дворца»! А еще короче и выразительнее — «Штурм власти», которая не на месте. Да! Которая должна быть обще-народной! Да, именно! Так я и сделаю! Не «Демонстрация», а «Штурм»!
Ваня с восхищением смотрел на отца, а когда тот кончил говорить, вдруг сообщил:
— Удивительное совпадение: примерно эти же слова говорил сейчас на митинге один юный большевик, который, между прочим, просил тебе кланяться… Да ты его знаешь — сын Ивана Васильевича Худолея.
— А-а-а? Вот как? — обрадованно протянул Алексей Фомич. — Интересно, какую ж он речь говорил, этот славный юноша?
— Он говорил, что власть по-прежнему держат в руках имущие классы, а не народ, — ответил Ваня, пытаясь наиболее полно припомнить содержание речи Коли Худолея. — Но скоро все переменится, поскольку произойдет новая революция, пролетарская.
— И что сделает ее Ленин, — подсказала Наталья Львовна.
— Да, именно Ленин, — немедленно согласился Алексей Фомич, что несколько удивило Ваню. А отец повторил с убежденностью: — Именно Ленин… Но ведь он где? — В эмиграции.
— Приехал! — поспешила первой сообщить Наталья Львовна.
— Уже?! Ленин приехал? В Россию?
— Да, в Петроград. Так Худолей сказал, — подтвердил Ваня.
— Ну вот… видите! — Алексей Фомич энергично заходил по комнате. — Видите!.. Он уже в Петрограде. Значит, там и начнется… новая революция… Теперь я знаю — моя картина нужна. Там, в Питере. Я ж говорил — не опоздала. Слышишь, Надя! В Петроград ехать! Не-мед-лен-но!.. Там помещение ей найдется. Там помогут. Вот они — путиловцы помогут. — Он указал кивком на фигуры рабочих, изображенных на картине. — Помнишь Ивана Семеновича, Катю? С Путиловского завода? — Вопрос относился к Наде. — Они наверно будут на баррикадах. Да уж, непременно. А где ж им быть, как не на баррикадах с Лениным во главе…
Искать, всегда искать!*
Часть первая
Память сердца
О память сердца! Ты сильней
Рассудка памяти печальной…
В июле 1917 года на берегу моря сидели трое: женщина лет тридцати — учительница из Кирсанова, ее маленькая, по четвертому году, черноглазая дочка и высокоголовый блондин, человек лет двадцати девяти.
Этот последний был только недавно вывезен из Акатуя, и ему позволили небольшой, после двухлетней каторги, отдых у теплого моря, с тем, чтобы уже в середине августа быть в Петрограде, на революционной работе.
Учительницу звали Серафимой Петровной. Она была с ребяческой талией, с небольшим вздрагивающим ежеминутно лицом. Она казалась очень усталой. Она просила здесь всех, кто жил с нею рядом на даче:
— Только ради всего святого не говорите со мною о гимназиях!.. Не говорите об учителях, начальницах, классных дамах… Этого я не выношу! Я разревусь, если услышу!
На узких кистях ее рук очень отчетливы были все мельчайшие вены, белые хрящи, сухожилия, суставы пальцев: совершенно лишним было бы в случае нужды просвечивать их рентгеновскими лучами. И что бы ни попадало в тончайшие эти пальцы — цветок ли, перистый ли листок мимозы, мягкая ли, молодая, смолистая, яркая шишечка кипариса, — они совершенно непроизвольно начинали мять это, терзать, калечить, двигаясь при этом с удивительной быстротой; потом отбрасывали искалеченное и хватались за что-нибудь другое, чтобы также истерзать и бросить.
Страдальческие, с часто мигающими ресницами глаза ее были такие же темные, как у ее дочки Тани. Только у Тани глаза были с неистощимо разнообразным выражением: от явно лукавого до явно тоскливого; у матери ее — только испуганные, временами даже жуткие, пожалуй. Ясно было для каждого, что это — вконец измученная женщина. Однако говорила она очень быстро, спеша скорее все высказать, не задумываясь над словами. Но, проговоривши так минут десять, она бралась тонкой рукой за тонкую шею и обрывала шепотом:
— Ну вот, кончено! Больше я уж не могу: сухой фарингит!
Революционер же, товарищ Даутов, в таких случаях говорил ей густым несомневающимся голосом:
— Переутомления учителей мы уж не допустим, шалишь! Это наследие гнусного старого режима мы вырвем с корнем!
Чтобы тело его дышало беспрепятственно, он закатывал рукава рубахи выше локтей и расстегивал все пуговицы на груди. Видя это в первые дни, учительница краснела до того, что глаза ее становились рубиново-розовыми, точно она видела грубейшую ошибку в тетради своей первой ученицы; потом она привыкла.
Она же сама была всегда одета по-северному чопорно; однако жара ее мучила, как воспоминание о гимназии, поэтому она не выпускала из правой руки лакированной ручки китайского зонтика.
Иногда она как будто забывала, что она не одна: устремляя болезненно мигающие глаза в морскую даль, она говорила матово-беззвучно:
— Вот… Итак, вот… Я сливаюсь с морем…
Даутов видел, что это она говорит не ему, не для него, что она думает вслух.
Так как сам он мог говорить только о революции, то он стремился разъяснить ей глупость попыток Временного правительства продолжать войну, в то время когда солдаты стали уж настолько сознательными, что неудержимо бегут из окопов.
Как Серафиму Петровну нельзя было увидеть без китайского зонтика, так его нельзя было представить без газеты. Но только лишь он развертывал ее, шурша и шелестя, чтобы прочитать вслух о том или о другом, она отшатывалась в полнейшем испуге; глаза у нее становились страшными; она шептала:
— Нет, нет, пожалуйста, не надо! Пожалуйста, не надо!.. Я вас очень прошу. Не надо!
И потом она прикусывала тонкую бледную нижнюю губу очень ровными, всегда чистыми, отливавшими голубой глазурью зубами и так несколько мгновений оскорбительно смотрела на него не мигая.