Сержант появился в дверях.
— Госпожа одевается.
— Молите бога, — произнёс капитан.
Молчанье. Трепет свечи. Скрип кожи, бряцанье оружия, сопенье солдат за моей спиной. Затем дверь широко открывается, и оттуда неслышно выходит кто-то в белой одежде до пят.
— Осветите его, — приказывает капитан.
Солдат поднимает свечу и подносит её к моему лицу. Я замечаю, что подсвечник стар и красив, он прямо-таки антикварный.
Капитан говорит:
— Простите, что беспокоим вас, госпожа. Но благоволите сказать, знакомы ли с этим человеком?
Молчанье.
— Вглядитесь, вглядитесь, — настойчиво просит капитан. — Он нарядился в шутовские одежды. Но это он. Достаточно вашего слова.
Молчанье.
— Зря вы печётесь, — говорит капитан, — этот злодей умыслил на вас. В конце концов, он поджёг усадьбу.
Молчанье.
— Зажгите вторую свечу, — приказывает капитан, — быть может, тут мало света. Сержант, возьмите свечу на спинете.
Сержант направляется ко мне и зажигает вторую свечу от пламени первой.
— Приподнимите! — приказывает капитан.
Сержант поднимает свечу над собой и медленно отступает к окну. Свеча разгорается и освещает комнату. Всё ближе, ближе к фигуре в белом, и наконец вся она предстаёт в мерцающем свете. И первое, что выплывает из тьмы, это красный берет. Я вскрикиваю и бросаюсь к ней.
— Леста!
— Хватайте его! — кричит капитан.
На меня кидаются сзади, валят на пол, выламывают руки, я кричу придушенно:
— Леста!
Но кто-то ещё бросается сверху, мне всё тяжелей, дышать нечем. Я погружаюсь в душную тьму…
Трясут, трясут. Кажется, льют воду. Что-то бормочут.
— Николаич! Ты что, Николаич…
Открываю глаза. Надо мной встревоженный Егорыч с кружкой воды. Я весь в холодном поту.
— Ты что, Николаич? Приснилось? Так кричал, так кричал…
Мысль о розыгрыше. В самом деле, молодой неопытный учитель. Самоуверенный с виду. Пытается отойти от программы, «строит из себя москвича». Эту фразу, пущенную шепотком, я поймал мимолётом, хотя она могла быть отнесена не ко мне, а, например, к Камскову, прожившему долгое время в Москве у бабушки.
Первый урок я начал с Пушкина, а не с Островского, как то полагалось. Пушкина в нашей семье обожали, три года я ходил на пушкинский семинар в институте, слушал лекции пушкинистов. Без Пушкина я просто не мог обойтись, свой первый урок не мыслил без Пушкина. Так и начал его, хотя директор привёл меня в девятый, а не восьмой, как я рассчитывал, класс.
— А Пушкина мы уже проходили, — произнёс тогда Толя Маслов.
Я отвечал, что о Пушкине можно говорить в любом классе, что ни один русский писатель послепушкинской поры не писал без Пушкина «в уме», а в конце концов предложил организовать внеклассный пушкинский семинар.
— Ну, это если заменить кружок по народным танцам, — высказалась Гончарова, — а то времени у нас не хватает.
Розалия Марковна на первом же педсовете мягко сказала:
— Вот Николай Николаевич молодой педагог, задорный. Он предлагает внеклассный пушкинский семинар. Правда, слово «семинар» для школы неподходящее, но я его понимаю. Хочется нового, свежего. Но как же программа, Николай Николаевич? Для восьмиклассников кружок сделать можно, а девятиклассникам он ни к чему. Дети сейчас не умеют слушать. Для девочек главное, что надеть.
Отозвался один лишь Серёжа Камсков, да и то через неделю после моего предложенья. Столкнулись мы с ним на улице у кинотеатра.
— У нас тут болото, Николай Николаевич, сплошное болото. На ваш семинар из всего класса могли бы ходить лишь два человека.
— Один из них, конечно, Коврайский?
— Один из них я.
— А другой?
Камсков посмотрел в сторону, лицо его сделалось грустным.
— Сами увидите, Николай Николаевич. Не так много народа в классе.
— Наташа?
Он усмехнулся и пожал плечами.
— Мираж, тень своей тёзки. Хотя для таких, как Маслов…
— Ты его недолюбливаешь?
— Нет, отчего же. Он неплохой, далеко пойдёт. Но скучный…
— Может быть, Стана Феодориди?
— Николай Николаевич, не вынуждайте меня давать характеристики. Я класс свой люблю.
— Серёжа, мы говорим по делу, о семинаре. И я хотел бы знать, кто второй кандидат. Но можешь не говорить. Ты любишь Пушкина?
— Не знаю. Хотел бы любить. Он ясный, а Лермонтов тёмный. Но семинара не будет. Уж это поверьте, Николай Николаевич. У нас тут болото. Гладышев тоже что-то пытался.
— Хороший учитель?
— Нервный.
— Как вы к нему отнеслись?
— Нормально. Правда, с новыми мы всегда осторожны…
Я тогда уже догадался, кого имел в виду Серёжа Камсков. Может быть, потому, что не раз ловил его тоскливые взгляды, направленные в сторону, где сидела она. А может быть, потому, что с самого начала выделил из класса именно их двоих.
Но розыгрыш? Это с ней не вязалось.
Я волновался. Как поступить? Отдать сочиненье, исправив ошибки? Оставить после уроков и говорить? Посоветоваться с кем-то? Последнее отпадало. Я уж не говорю про «опытного педагога» Розалию Марковну, но даже Вера Петровна в советчики здесь не годилась. Конечно, про день рожденья можно было узнать, но что-то гораздо большее, какой-то «сюжет» крылся за этим письмом, какой-то замысел, непохожий на примитивный розыгрыш.
В классе её называли Леся. Проходя мимо стайки девочек в коридоре, я слышал сказанное Гончаровой: «Леська у нас не от мира сего». На уроках я редко смотрел в её сторону, боялся встретить тот взгляд, который поразил меня. В тот первый день. Один раз она выходила к доске и что-то пролепетала об «образе Катерины». Именно пролепетала, проглатывая концы скучных фраз из учебника. Но голос у неё был нежный. Другого я сказать о нём не могу.
В другой раз, спеша на урок, я чуть было не сбил её в коридорном зигзаге. Она отшатнулась с портфелем, прижатым к груди, покраснела страшно и как-то забавно надула щёки.
— Вы на урок? — спросил я.
— Отпустили, — прошептала она. — Я заболела.
— Выздоравливайте! — Я поспешил дальше, но через несколько шагов оглянулся. Она стояла всё так же с портфелем, прижатым к груди, и смотрела мне вслед испуганным взором.