Зима уходила. Снег таял и снова выпадал, было холодно, но солнце блистало настойчивей и растопляло льды, неутомимо работая на весну.
В городе давно уже трепыхали на ветру красные кумачовые флаги. Белых прогнали, и советская власть установилась прочно. Брат хозяина уехал куда-то, — соседи его ненавидели и называли деникинским прихвостнем и шкурой.
От отца лак и не было никаких известий. Мама продолжала ожесточенно работать, но от волнения у нее очень рано пропало молоко. Чтобы Севочка не голодал, мама устроила его в детские ясли: его туда не носили, но няня ходила за его порцией, молока. Однажды, когда няня оказалась слишком занятой, послали Машу.
Маша хорошо знала, где помещаются ясли: это был дом какого-то бывшего богача. Богач удрал в Крым вместе с белыми, а дом советская власть отдала детям. На улицу выходила красивая ограда из чугунных прутьев. За оградой был садик, в глубине которого стоял дом.
Маша несла в руке голубой эмалированный кувшин. Был полдень, на заводе «Бавария» загудел гудок на обед. Мощное гудение стояло в воздухе, как будто исходило оно не из далекой заводской трубы, а из этих домов, из красивой чугунной ограды. Маша даже прислушалась: чугунные прутья звенели, как струны гитары. Казалось, они слегка дрожат от напряжения.
Вот и ворота. На них тоже чугунная решетка: одна половина закреплена неподвижно, другая полуоткрыта.
Маша подошла поближе, собираясь войти. Раздался лай. К воротам бежали три пса, — две огромные мохнатые дворняги и одна маленькая — коротконожка. В розовых пастях блестели белые острые клыки. Собаки лаяли, вытягивая морды в сторону, будто рассказывая кому-то, стоящему сбоку, о непрошенной посетительнице.
Маша испугалась. Собаки были почти-что с нее ростом и казались настоящими львами. На секунду она приостановила шаг. И вспомнила: а как та девушка, привязанная к столбу, о которой она читала недавно в книжке с оторванной обложкой? Не испугалась ведь. Надо быть героем и не бояться смерти, Севе нужно молоко. Кроме того, кто-то говорил, что от собак никогда нельзя убегать, надо смело идти на них.
Маша подумала: «Хорошо бы сейчас запеть „Старый муж, грозный муж, режь меня, жги меня” и с песней пойти вперед». Но запеть никак не удавалось, язык не слушался. Маша изобразила на лице презрение, сделала шаг, второй… Собаки были рядом, но лаяли уже вяло, неохотно, словно разочаровались, увидя маленькую девчонку. А потом они разбежались, каждая по своим делам.
Маша торжествовала. Нет, она не станет рассказывать взрослым, они не поймут, и потом — нехорошо хвастаться, надо сдерживать чувства… Побороть страх, не заплакать, не убежать от разъяренных собак! Конечно, они могли искусать ее, разорвать в клочья. Ах, как приятно чувствовать себя храброй!
Она принесла молоко домой, няня вскипятила его, накормила Севочку и он уснул.
Пришла Люся Светличная. Она старалась, как ни в чем не бывало, продолжать болтовню о женихах, но Маша не слушала ее. Обе сидели на широком белом подоконнике, свесив ноги. Люся смотрела на Машу, а Маша смотрела мимо нее на улицу.
И случилось чудо. К дому подошел человек в островерхом суконном шлеме с красной звездой на лбу. На его груди на серой шинели были нашиты красные полосы, как у богатырей из сказки о царе Салтане, и сам он был похож на возникшего из морской волны чудо-богатыря. Но это был Машин папа. Папа, о котором никто не знал точно, жив он или нет и где он.
Нет, она не забыла отца, хотя не видела его долго и за это время выучилась читать и писать. Она редко вспоминала о нем, но увидев — узнала. И тут с ней произошло непонятное, неестественное, такое, что удивило и няню, и отца, и ее самое.
Маша хотела рвануться с подоконника, выбежать на галерейку к дверям, встретить отца. И вдруг вспомнила мамин приказ: «надо сдерживать свои чувства. Нельзя при чужих обниматься…» А Люська чужая и притом болтунья. Выдала Сережке, что он Машин жених.
Всё Машино существо противилось этому маминому приказу — сдерживать чувства. И в этот трудный миг она словно кому-то назло, вздумала выполнить этот приказ, послушаться, сделать так, как велят старшие.
Но сдержаться совсем было невозможно. И неестественно спокойным голосом, не изменив выражения лица, Маша сказала подруге, поведя глазами на богатыря, спешившего к воротам:
— Между прочим, это мой папа.
— Врешь! — крикнула Люся совершенно не сдержанно. Она знала, как и все соседи, что Машиного отца забрали деникинцы и что о нем не было вестей.
Маше стоило огромных усилий — остаться на подоконнике. А уже хлопали входные двери. Уже вскрикнула и заплакала няня. А он спешил, не задерживаясь в прихожей и кухне, не раздеваясь. Торопился обнять дочерей, жену.
Он возник на пороге комнаты, широко раскрыв руки для объятий, ожидая, что Маша кинется к нему.
— Что же ты, доченька, не рада?
К тогда она спрыгнула с подоконника, обняла его колючую шею, прижалась к суконному богатырскому шлему, к коротеньким усам и заревела отчаянно громко. Тут была и радость от неожиданного открытия, что она не сирота, отец жив, и негодование на бестолковых взрослых, которые сами не знают, что запрещать, что разрешать, которые своими приказами заставили ее повести себя так бесчеловечно-холодно в такую счастливую минуту. Люси она уже не видела. Вцепилась в отца и на щеку ей капали его крупные теплые слёзы.
Отец опомнился первый:
— Ты отойди, родная, я с дороги, ехал в теплушке, в тесноте… Сейчас переоденусь, вымоюсь. А где Ниночка?
— Не сберегли мы Ниночку, — сказала няня, вытирая глаза.
— Что? — спросил папа, ничего не понимая.
— Умерла Ниночка от воспаления легких.
Отец мучительно свел брови. Большой небритый богатырь сразу превратился в несправедливо обиженного ребенка.
А Маша ринулась в темную комнату. Мамин приказ вылетел из головы бесследно. Сердце мгновенно подсказало ей: отец ничего не знает, он начнет горевать, но есть же и утешение, радость, есть Севка! Она распахнула дверь и сказала, таща его за руку к корзине:
— Смотри, смотри: у нас мальчик… Смотри, какой он хорошенький и умненький! Его Севой зовут.
Теперь в темной комнате спали папа и мама. Они закрывали вечером дверь и начинались бесконечные рассказы. Маша испытывала к родителям что-то вроде ревности: ее не звали в темную комнату, а всё только вдвоем и вдвоем. Словно ее и нету.
Но когда дверь не была закрыта плотно, до Маши долетали обрывки отцовских рассказов. Иногда она засыпала под голос отца, а иногда, вслушавшись в интересное, долго не смыкала глаз, долго ворочалась на кровати.
— Если б ты видела, Нюсенька, вагон, в котором я валялся в тифу, — доносился из-за двери отцовский голос. — Понимаешь, деревянные нары и мы — вповалку. Когда привезли меня туда, обнаружили воспаление легких. А на эту болезнь вагонов не предусмотрено. Тифозные были. И положили меня в вагон, где люди в сыпном тифу. Ты бы видела! Теснота, грязь, вши. Санитар наш, бывший парикмахер, этих насекомых «блондинками» звал, а блох — «брюнетками».
Валялся я там, бессловесный, не знаю сколько. Поезд куда-то ехал, один сосед по нарам умер, вынесли его на какой-то станции. И тут начал я познавать жизнь… Лежу, а ко мне офицер подходит. Смотрит мне на руку: «Что это у вас?» — «Часы». «Золотые?» — «Золотые». Он и придумал: «Я мог бы вам достать патентованное лекарство… американское, от тифа. Только стоит дорого». Ну, я ему и так, и эдак — достаньте. А медикаментов никаких, ухода никакого, прямая дорога на тот свет без пересадки. Я ему часы — крестной моей подарок — и отдал. Назавтра он принес мне двенадцать порошков, велел принимать три раза в сутки. Принял я и сразу распробовал: сода! Питьевая сода! А он с тех пор и не показывался.
— Золотые часы за осьмушку соды! — возмущается мама.