По воскресеньям дядя Паля всегда ездил за город или на острова с женой и Лелей. Как-то раз они пригласили с собой и Машу с Севой.
Трамвай довез компанию до островов, потом они долго шли куда-то по лесу, где за деревьями то и дело сверкали речушки и пруды. Вышли к морю — оно лежало широкое, серое, пропадая где-то за горизонтом. Далеко впереди белел крохотный парус рыбачьей лодки, над темными волнами взлетали чайки, взмахивая узкими острыми крыльями.
«Почему говорят: море синее? — подумала Маша. — Оно и не синее вовсе».
— Море у неба цвет берет, — сказал дядя Паля, словно отвечая на Машины мысли. — Небо синее — и море синее. А сегодня небо наше хмурое, северное, и море ему под стать.
Он подобрал лежащий на песке толстый кусок красной сосновой коры и начал строгать его перочинным ножиком. Кора стала лодкой. Сверху он воткнул мачту из крепкого сучочка, на мачту наколол листок из блокнота — получился кораблик. Дядя Паля отдал кораблик Севе:
— Вот тебе ленинградская игрушка.
Когда Сева отбежал с корабликом к воде, дядя Паля пробормотал ему вслед:
— На море живут, а моря не видели… Не соображают люди, куда семью привозят. И сами, небось, ничего не повидали еще.
Нет, это не был преходящий интерес к новым, приезжим ребятам. Просто дяде Пале до всего было дело. Он и два, и три года спустя, когда Маша и Сева уже говорили по-ленинградски, без акцента, и многое повидали, — попрежнему не забывал о них.
Как-то отец сказал, просматривая «Вечернюю газету»:
— Памятник Владимиру Ильичу Ленину поставлен у Финляндского вокзала. Вот фотография.
Маша взяла газету посмотреть. Фотография расплылась, выражение ленинского лица невозможно было уловить.
— Клише плохое, — объяснил отец, но слова его были непонятны.
Дядя Паля поступил совсем не так.
В одно из воскресений он послал дочку в первый номер к Ло́зам, и она пригласила ребят пойти на Финляндский вокзал, посмотреть памятник Ильичу. «Вы же еще не видели, идемте. К нам двоюродный брат приехал учиться из Вологды, папа покажет ему и вам».
— Я был на вокзале в апреле, когда Ильич приехал в Петроград, — рассказывал дядя Паля детям. — Народищу собралось — не протиснуться. Он так и стоял на броневике, как на памятнике. Стоял и говорил. Только росту был небольшого, простой, такой, шапка в руках.
Маша обернулась к памятнику. Ленин был виден издали, он держал речь. Без шапки, разгоряченный и озабоченный, он объяснял собравшимся людям, что надо делать. Он говорил, что революция продолжается, что власть должна принадлежать Советам рабочих и крестьянских депутатов.
— Мы, трамвайщики, хотели на руках его понести, как не раз потом носили, да не протиснуться было. Другие донесли его до броневика. Это вместо трибуны, он и говорил оттуда. Вот художник так и вылепил. Смотрите-ка да помните: вы в Ленинграде живете, в его городе. В таком городе как-нибудь жить нельзя. Надо так, чтобы не осрамиться.
Глава третья
— Ведите себя хорошо, и в воскресенье я поведу вас в театр, в оперу, — сказала мама. — Там будет петь дядя Тимофей.
Маша видела дядю Тимофея: высокий, всегда надушенный, большеротый, а нос где-то высоко надо ртом, будто дядя Тимофей воображает о себе невесть что. Но это обманчивое впечатление: он совсем не воображает, простой и добрый. Его простота даже ввела Машу в заблуждение: познакомившись, наслушавшись его дурашливых прибауток, она начала хлопать дядю Тимофея по руке, разговаривать с ним, будто с равным, и вдруг поймала на его лице усмешку и догадалась, что она смешно выглядит. Потому что он известный певец, ему целый театр аплодирует, а она — ноль без единицы. После того, как Маша поняла свою ошибку, она стала стесняться дяди Тимофея даже больше, чем следовало. И стала строже следить за своей речью, произносить букву «г» звонко, по-русски, а не глухо, по-украински, говорить «ф», а не «хв». Но больше всего ей хотелось услышать, как он поет. Может, и не так уж особенно? Вон, папа тоже по утрам напевает разные песенки…
Бывший императорский Мариинский оперный театр ошеломил богатством и красотою. «И это всё для нас, и мы в наших ситцевых платьях сядем на эти плюшевые нежноголубые кресла!» — думала она, зачарованно оглядывая нарядные ярусы, отделанные посеребренными лепными украшениями. Театр был, как сказка.
Сидели в десятом ряду, посередине. Красный с темно-золотыми разводами занавес был поднят, за ним оказался второй. Высокий, в прямых складках, он был похож на стволы корабельной рощи, подернутые утренним туманом. Музыканты в оркестре настраивали смычки, но оркестра не было видно, и Маше казалось, что это в складках огромного занавеса медленно зарождается музыка. Сначала беспорядочная, словно сыплется звуковой мусор, — она постепенно делалась всё стройнее, будто входила на приготовленные ей рельсы, и начинала литься плавно, мелодично, могуче. Таинственный переход от неясных шумов к прекрасному музыкальному взрыву нравился Маше еще больше, чем сама опера.
Опера называлась «Руслан и Людмила». Музыка ее казалась Маше знакомой, словно когда-то в раннем детстве девочка слышала эти мелодии, а сейчас только припоминала.
Но понять, что́ они там пели, было невозможно. В первом же действии на сцене собралось множество народу, все перебивали друг друга своими песнями… Правда, они красиво перебивали, словно на голос одного откликалось несколько разных эхо, но Маша сожалела, что все не хотят замолчать и не дадут высказаться кому-нибудь одному. Всё же, она кое-что разобрала из песни Баяна.
А потом началось еще более непонятное. Толстая крупная женщина в мужском костюме объяснялась Людмиле в любви, и никто не смеялся. Когда Людмилу украл Черномор, толстая тетка очутилась в лесу и стала кричать: «Чудные девы, милые девы, слетайтесь!». Это было глупо. Если б она звала чудных юношей, Маша еще поняла бы, но девы… Сама же дева. Неужели не хватило артистов-мужчин? И взрослые не догадываются о том, что сразу бросилось в глаза ей? Кто же поверит, что это — красавец-юноша? Никто! Даже Сева не верил.
Маше не нравилась медлительность оперы. Уже всё понятно, а они поют и поют, точно никак не могут разобраться. Когда стали играть марш Черномора, Маша в каждом, появлявшемся под этот марш, ожидала видеть Черномора. А они шли и шли, какие-то арапчата, гномы, клоуны, а Черномора всё не было. Словно нарочно дразнились.
С самого начала оперы Маша стала искать глазами дядю Тимофея, но не находила. Увидев Руслана, она дернула маму за рукав и спросила шёпотом: «Это он?». Мама недовольно ответила: «Нет! Тише, не мешай слушать!» Пришлось замолчать. После первого действия в антракте Маша снова рискнула спросить, где же дядя Тима? В ответ мама ответила с досадой: «Ты же видела его, что ж ты спрашиваешь? Толстый такой, смешной… Фарлаф. Вспомнила?». Она вспомнила, но была разочарована. Верно его, считают неподходящим для красивых ролей. Знаменитый артист! А роль играет не главную.
— Зайдем к дяде Тиме за кулисы, он нас ждет после второго акта, — сказала мама.
Они прошли в маленькую дверь, назвав свою фамилию вахтеру, и увидели обыкновенную каменную лестницу, по которой вверх и вниз ходили актеры в гриме и костюмах. Внизу на стене висел телефон. У телефона стоял Руслан с жирно подведенными ресницами и говорил кому-то в трубку:
— Шурочка, я скоро приеду. Завари чайку покрепче, устал я сегодня. А варенья моего любимого, черной смородины. Хорошо, маленькая? Виталий не звонил? Ну, ладно!
Телефонная трубка в руках древнерусского витязя выглядела сверхсказочно. Еще более удивилась Маша, когда толстопузый и некрасивый Фарлаф поцеловал ее маме руку и пригласил их в фойе возле артистической ложи. Откуда-то появились шоколадные конфеты, Фарлаф смешил маму разными историями, но тут зазвонил звонок и артисты, отдыхавшие и беседовавшие со знакомыми, поспешили на сцену. Словно. Золушка на балу, испугавшаяся, что часы будут бить полночь и карета превратится в тыкву, а лошади — в