Про праздник Октября.
— Ну, пиши…
«Что у него получится, он еще малыш, — задумывается Маша. — Ладно, главное — не унывать. Потом всех вовлеку, и маму, и папу… И про Елизавету Францевну напишем».
— Я стих сочинил…
Взволнованный и смущенный Сева сует ей листок бумаги, исписанный корявыми печатными буквами. Она читает:
— Ты сам? Здо́рово…
Он даже забыл подписаться, так восхитил его первый литературный опыт. Маша села писать сама. Писала статьи, сочиняла ребусы и шарады, рисовала картинки. Вывесила стенгазету в столовой. Леля прибежала посмотреть, потом сама написала статейку о том, что у них в классе глуховатая учительница, она неправильно поставила Леле неуд, просто ответа не расслышала. Конечно, учительница этой заметки никогда не увидала, но Леле стало легче уже оттого, что она высказалась.
В стенной газете отводили душу. Тут писали обо всем. Маленькая домашняя стенная газета, помещавшаяся на двойном развернутом листе из папиных бумажных запасов была окошком в мир, в жизнь. Побывали в опере — и тотчас в стенгазете появились рисунки с натуры: смешной дон Вазилио уходит из замка, над ним смеются Розина и Фигаро… На улице манифестация, первомайский праздник, и в газете — статья. Где-то далеко на Северном полюсе советский летчик Чухновский спас ученых-итальянцев, потерпевших аварию на дирижабле, советский ледокол «Красин» спас там же корабль «Монте-Сервантес». Все газеты мира написали об этих событиях, и среди них — самая маленькая, по количеству читателей, газета «Птица-перепелица».
Дома отец рассказывал, что когда в Ленинград пришел ледокол «Красин», встречать его собралась половина города. Маша тотчас села сочинять балладу о Чухновском:
Плохая рифма! Маша зачеркнула строки и написала заново:
— А ты уверена, что у них был пропеллер? — спросил Сева, заглядывая через плечо. — Это ж не самолет, а дирижабль.
Маша не ответила, но на всякий случай снова перечеркнула свои строчки.
— Давай поместим просто статью, а? — спросил покладистый Сева.
— Нет, я — балладу…
И она написала. Из упрямства, конечно. Но газета вышла всё-таки с балладой о Чухновском, о советских людях-героях. Потому что они поступили очень хорошо, смело: в темноте, в холоде, ничего не боясь, спасали других. Пускай теперь не болтают про нас в иностранных газетах, что мы дикари и разбойники. А страшно было на полюсе! Маша вспомнила, как на каком-то вечере в учительском клубе, куда ее водила мама, какой-то дядька декламировал стихи о севере. Он таращил глаза, делал ужасное лицо и медленно выговаривал:
Сева очень поумнел и вырос за время своей корреспондентской деятельности. Весной ко дню Красной Армии он написал такую заметку, что «Птице-перепелице» могла бы позавидовать даже школьная газета. Для ориентации он заглядывал, конечно, в «Ленинские искры», которые брал у Лели. Статья была короткой и достаточно ясной:
«23 февраля — день Красной Армий. В этот день рабочим удалось переменить Красную Гвардию на Армию. Красная Гвардия не могла бы преодолеть буржуазию: она должна была иметь поддержку, поэтому рабочие и организовали Красную Армию. Красная Армия преодолела на своем пути и холод и голод, но наконец выиграла эту страшную игру войны, из-за которой погибло такое множество людей. Так к десятилетию Красной Армии вольемся же все в ряды пролетариата!»
Маша писала в газету обо всем. Тоскуя по школе, еще неизвестной, но давно заманчивой и желанной, она сочиняла стихи о том, как идет на урок в школу, где ее ждут, как там много ребят. Она выдумала себе школу и уже не могла обходиться без этой выдумки.
Маша снова смастерила себе кукольный театр, вырезала картонных актеров — Синюю Бороду, его жен, Красную Шапочку и волка. Всё это было не то. Леля, правда, с любопытством смотрела представление, но сама Маша знала уже цену этой детской игрушке. Если бы сыграть самой…
Они попробовали устроить спектакль дома. Повесили одеяло вместо занавеса, разделив пополам спальню, разыграли маленькую пьеску, исполнили песенки на немецком языке… Елизавета Францевна присутствовала и была очень довольна. А Маша довольна не была. Народу мало, играть некому, даже смотреть некому. Простора нет никакого, четыре стены.
Возвращаясь с работы домой, папа всегда рассказывал жене о своих делах. Он рассказывал очень потешно: каких-то двух старичков называл «ископаемые», а других «зубры». Он был самым молодым научным сотрудником в Институте, его избрали председателем месткома, и уборщицы почему-то прозвали его «наш красный директор».
— Надо показать детям настоящий музей, — сказал он как-то маме. В воскресенье осмотрел одежду ребят, заставил вторично вымыть руки, пригладил сыну вихры, а дочку подстриг большими ножницами и повел ребят в музей. И Зою прихватили, пришла во-время, не опоздала.
Ничего похожего на «Музей имени профессора Лозы»! Под огромным сводом вестибюля тянется бесконечный скелет кита. Дальше — птицы и звери под стеклом, как живые, сидят на воде, на камнях или на деревьях. И мамонт, огромный, настоящий, гордость музея…
— А вот посмотрите, это мой приятель сделал витрину, единомышленник мой: вот птички, у которых оперение изменило цвет после того, как в этих краях настали холода… А дети их, птенцы, с тех пор тоже стали такими… Им передается по наследству приобретенный признак.
Слишком умные вещи говорит папа. Маша и Сева пропускают их мимо ушей. Что там Маша и Сева! Эти папины мысли пропускают мимо ушей и почтенные ученые, сотрудники института. Какая ересь! Если верить этому «ученому месткомовского масштаба», как они за глаза называют Бориса Петровича, то человек по своей прихоти может изменять природу, навязывать ей свои требования. Шалишь, молодой человек.