лицом и кричал: «К воде, цепью, передавайте вёдра!» Мимо него к реке бежали мужики, девушки, мальчишки с ведрами в руках. Они не возвращались от реки, становились в ряд и передавали вёдра из рук в руки. Несколько мужчин тянуло брезентовый шланг к бочке, стоявшей на телеге. Другая тележка с бочкой стояла в реке, и женщина наливала воду в бочку. Колеса тележки наполовину были в воде, лошадь терпеливо ожидала, словно понимая, что происходит несчастье.
Лицо Матвеева было ужасно: глаз косил, губы сжимались добела. На смуглых скулах его темнели пятна сажи.
В стороне под деревьями лежали какие-то вещи, одеяла, одежда. Сидели и плакали маленькие дети и женщины. Машу поразила почему-то лежавшая на траве вместе с другим скарбом книга Ленина в красном переплете «Государство и революция». Тут же стоял самовар и несколько белых столовых тарелок, лежала кипа папок с колхозными делами.
А дом пылал, он весь светился, как будто был сделан из красного стекла. Красные стеклянные бревна, перекрытия, балки… Они еще не рушились, но уже дрожали, угрожая упасть и со звоном разбиться на мелкие куски. Огромным казался этот огненный дом, огромным, сказочным, страшным.
Страшными были и липы, заслонявшие дом от ветров. Высокие, ветвистые, они почернели, кора кое-где обуглилась от жара. Черные свившиеся листья постепенно опадали. Деревья стонали на ветру, но не могли отодвинуться, отойти в сторону, — ведь ноги их вросли в землю, в этот холм, на котором корчился раскаленный скелет дома. Маше казалось, — это друзья не хотят оставить в несчастье товарища, и сами гибнут, не умея помочь ему.
Горящие бревна стали рушиться. Колхозники баграми и шестами старались разворошить эти бревна и тушить их по одному.
Маша помчалась к реке и стала в цепь. Вёдра, плеская воду, плыли из рук в руки, двигаясь к огню. Там мужчины подхватывали их и швыряли воду на огонь, но огонь был сильнее, и только облачко пара отскакивало обратно. Маша передавала вёдра, платье ее давно промокло и запачкалось, но она не замечала. Только чьи-то руки мелькали рядом, только круглые горла вёдер гладко блестели поверхностью воды, только всплески реки да пролитой на глину воды нарушали тишину. Никто ничего не говорил, все действовали.
Дом не спасли, но ветер мог перенести огонь на коровник. Доярки уже вывели на всякий случай коров и телят через задние ворота на луг, и успокаивали их, как могли. Временами раздавалось оглушительное мычание испуганных коров. Было самое время вечерней дойки, но заниматься этим никто не мог, да и бидоны были отданы тушившим.
Скоро приехала заводская пожарная команда. Понемногу женщины стали мыть и относить на ферму бидоны, вёдра; коров развели по стойлам и стали доить. Доярка принесла ведро молока погорельцам, и женщины поили детей, укладывая их спать на траве, под деревьями.
Маша услышала, что за день до пожара на одной из лип нашли приколотую гвоздем записку. Кто-то грозил Шадринской коммуне. «За ваш донос через три дня будет у вас землетрясение» — писалось в записке. Матвеев поддался на эту хитрую провокацию: съездив в ГПУ, он попросил подготовить охрану всего только за день до обещанного в записке срока… А надо было бы сразу, надо было бы не поверить этому «через три дня». Матвеев винил себя и не мог простить себе оплошности.
Значит, подожгли… Подожгли в такой час, когда все сильные и здоровые были в поле, когда в домах оставалась только часть женщин и дети со стариками.
Кто же мог поджечь? Какой же злодей, какой ненавистник мог пойти на такое преступление, кто? Только тот, кому были ненавистны колхозы. Классовый враг.
Усталая, грязная, Маша отыскала в лопухах свои белые туфли и пошла домой, не надевая их.
Мать встретила ее испуганная: она уже слышала о пожаре и очень боялась, что дочка сунется туда. Она сунулась, но вернулась домой целая и невредимая, и этого было достаточно для матери.
Маша рассказывала обо всем виденном, ее слушали братья, мама, хозяйка, соседка, прибежавшая под окно. На улице возле бревен собирались парни.
Федька Твердунов сегодня держался настороже, не трепался, не балагурил, — Маша заметила это, возвратись домой. Федька и говорил почему-то мало, что было непохоже на него. И только когда к ребятам подошла Фаня, Маша услыхала знакомый неприятный голос:
— Эх, за хорошую бабу что хочешь отдам!
Через пять Дней после печального происшествия Маша уезжала в Ленинград. Она уже знала от Фроси, что поджигатель обнаружен. Это был тот самый «бывший», который ночевал у одного колхозника, своего кума, и пытался развалить колхоз: Нашли двух его соучастников, их допросили, и они рассказали, как было дело. Одним из них, к удивлению многих, оказался Федька Твердунов.
Перед самым отъездом Валентин пришел к Маше. Он передал Анне Васильевне какую-то просьбу тети Рины, потом сказал сестре:
— Проводи меня до переезда.
Пошли. Уже свечерело, высыпали звезды.
— Ты не поправилась за лето. Наверно, устала от своих субботников, активистка, а? — начал задираться Валентин.
— Не в том здоровье, чтобы сало наращивать.
— Ты карась-идеалист.
— Перестань, Валентин. Тебя ничему не научило жизнь, ничему не научил пожар в Шадринской коммуне. Я не знаю, что нужно таким людям, как ты. Каждый честный стремится быть не там, где спокойней и тише, а там, где жарко, где сражение идет. Конечно, ты никого не обманул, ничего чужого не взял, но…
— Еще вопрос, кто честнее: болтуны ваши, ораторы, или человек, который делает свое дело. Еще вопрос…
Валентин был несколько обижен: шадринский пожар научил его кой-чему, но рапортовать Маше об этом — значило, расписаться в своем поражении. Этого он не хотел делать.
— Я совсем не приукрашиваю наших ребят, — продолжала Маша. — В ячейке — разные ребята. Но всё равно, они все — добровольные помощники партии, а партии нужен такой народ. — Маша вспомнила партийное собрание: — До чего же ей, нашей партии, трудно сейчас приходится! Особенно, в такой год, как нынешний, тысяча девятьсот тридцатый. Колхозы народились, а коммунистов нехватает, а политической грамотности еще мало. Что же, дать им разваливаться, чтобы опять кулаки подняли головы? На это никто не пойдет. Меня лично никто не заставил бы посещать субботники, но ведь совесть не позволяет оставаться в стороне. Ну, как это тебе объяснить, не знаю! Ну, гордости во мне больше стало, что ли. Тут исторические события происходят, про них потом в учебниках будут писать, я верю, а ты вот — ни при чем, например. А я — при чем. Я участвую. Я с партией. Я кроха, пускай, но это не проходит мимо меня. Всё переживаю и стараюсь помогать, где могу. Ну, как тебе еще объяснить! Я не умею лучше.
— Куда уж лучше! — проговорил Валентин. — «Ты ни при чем»…
— Я не хочу обидеть тебя. Мне кажется, что когда вы все дома смеетесь, говорите об охоте, о прогулках, о разных кушаньях и прочем, — мне кажется, что вы не живете, как следует, не дышите полной грудью. У вас свой мирок, он никому не интересен, кроме вас. Жизнь идет мимо вас. Мне бывает вас жаль почему-то.
— Ты меня, бедного, совсем похоронила.
— А ты всё ж-таки уйдешь от своих, вот увидишь. Мне не удалось объяснить это тебе, другие объяснят… Вон твоя лодка. До свиданья. Напиши, когда тебя примут в комсомол!
— Эй, парень, перевези сюда лодку! — послышалось в темноте с заводского берега.
— До свиданья, сестра!
Он оттолкнул лодку руками и вскочил в нее, перепрыгнув темную полоску воды. Корма звучно хлюпнула в воде, посылая круги далеко во все стороны.
Глава девятнадцатая