подразделений так же разумно, как стрелять по воробьям из пушек. Лучше бы ему заниматься государственными вопросами обороны, которые, как показали первые дни войны, далеко не были решены. Как видно, ни бои у озера Хасан, ни в районе Халхин-Гола, ни война с Финляндией не вразумили наших полководцев.
Рассветало. Я вышел в коридор и стал глядеть в окно.
«Мои еще спят, — подумал я о жене и дочке. — Что их ждет впереди? Сколько тяжелых, голодных и холодных лет предстоит им пережить?»
За окном мелькали поля, пролески и изредка у самой железной дороги — отдельные домики с крохотными огородами. Вот промелькнули грязные дощатые бараки, с четырех сторон огороженные забором с колючей проволокой и сторожевыми будками. Нетрудно было догадаться, что это лагерь заключенных. Вспомнил отца, без вины виноватого, который, вероятно, тоже живет в неволе в таком же бараке за колючей проволокой. Знает, наверное, что началась война, и еще более страдает вдали от близких людей, связь с которыми потеряна навсегда.
Припомнил во всех подробностях историю, связанную с арестом отца.
В самый разгар репрессий 1937 года пришло письмо от брата из Тбилиси, в котором он сообщал об аресте отца органами НКВД. Письмо пришло в село Черемхово, на Амуре, где стоял Отдельный Разведывательный батальон, командиром которого в то время я был. Там же располагался и штаб дивизии.
Обстановка в войсках была мрачная, каждый день шли аресты. Жили и работали в постоянном страхе. Письмо брата стало последней каплей, что переполнила чашу терпения. Я решил подать рапорт Ворошилову, в котором докладывал об аресте отца и просил уволить меня из армии или назначить на такую должность, где бы у меня не было ни одного подчиненного, перед которым мне пришлось бы отчитываться. Просьбу свою мотивировал тем, что теперь мой политический авторитет в глазах подчиненных подорван.
В тот же день я вручил рапорт начальнику штаба дивизии полковнику Зайцеву. Он прочел не торопясь, затем почесал бритую голову, потер ладонью лоб, несколько раз сочувственно и внимательно посмотрел мне в лицо и, наконец, пробасил:
— Да-а-а, время такое, ничего не поделаешь. Вот вчера вечером забрали командира танкового батальона Алексеева…
Тогда никто не осмеливался откровенничать, даже близкие друзья старались избегать разговоров на политические темы. Объяснялись тонкими намеками и мимикой. Это растянутое «да-а-а», «ничего не поделаешь» и сообщение об аресте Алексеева давало мне понять, что командир дивизии далеко не в восторге от того, что творилось вокруг.
Затем он, подробно и даже с сочувствием расспросив об отце, сказал:
— Вот что я тебе скажу: на твоем месте я бы этого не делал. — Немного помолчав, продолжил: — Давай решим так: рапорт твой я оставлю у себя в сейфе, а ты иди, поразмысли спокойно и обстоятельно, без горячки, а завтра скажешь о своем окончательном решении.
На следующий день я подтвердил Зайцеву свое первоначальное решение.
Через месяц меня вызвали в округ. Принял меня начальник отдела кадров округа полковой комиссар Свинцов. Не так давно он был комиссаром артиллерийского полка нашей дивизии, мы с ним встречались на учебных командирских сборах, но друг друга хорошо не знали.
— Почему вы хотите уйти из армии? — спросил Свинцов.
— Мой отец, как вам известно из моего рапорта, арестован органами НКВД. Я знаю своего отца как прекрасного, честного и порядочного человека и могу поручиться, что он ни в чем не виноват. Арест отца я объясняю перестраховкой недобросовестных лиц из органов НКВД. После ареста отца я, естественно, теряю политическое доверие подчиненных и, как командир части, не считаю возможным оставаться в рядах армии, поэтому и ставлю вопрос о своем увольнении, — ответил я несколько взволнованно, но твердо.
Пока я говорил, я видел, как меняется выражение лица Свинцова. Я был уверен, что сейчас на меня обрушится весь арсенал хорошо заученных доводов, да еще обвинения в политической беспринципности.
— Вы неправильно рассуждаете, — начал он наставительно. — Ни за кого в наше время ручаться нельзя. Мы с вами живем в период исключительно обостренной классовой борьбы, в окружении капиталистических государств, которые шлют нам десятки и сотни шпионов и мечтают только о том, чтобы развалить советское государство, ведут пропаганду и на эту удочку ловят простаков и людей, недостаточно политически подкованных. Откуда вы можете знать, чем дышит ваш отец? Как же вы так безответственно заявляете, что он не виновен, да еще ручаетесь за это?! Сейчас вскрываются такие преступные факты, когда враги народа…
Мне тошно было слушать проповедь слепого фанатика, и я перебил его:
— Все это я слышал не раз и знаю, что вы скажете дальше. Но я еще раз повторяю, что знаю своего отца, верю ему и ручаюсь за него.
Свинцов был возмущен. Он принадлежал к тому типу политработников, которые раз и навсегда отреклись от собственных убеждений, чтобы легче жилось.
Он накинулся на меня, доказывая абсурдность и аполитичность моих утверждений, и для пущей убедительности прокричал:
— У меня четверо братьев, все они честные и преданные коммунисты, и все-таки я ни за кого из них никогда не поручусь.
— Если вы не можете ручаться за родных братьев, — ответил я, — то это значит, что у вас плохая семья. Я же могу поручиться не только за отца, братьев и сестер своих, но и за друзей, которых я хорошо знаю. Вот месяц назад арестован командир отдельного танкового батальона товарищ Алексеев. Он мне не близкий друг, но я его хорошо знаю по службе и уверен в его невиновности.
Пример с Алексеевым вывел Свинцова из терпения. Не слушая меня, он зло кричал что-то мне в лицо. Я встал, чтобы прекратить этот глупый спор с человеком, у которого вместо мозгов газетные передовицы, и резко сказал:
— Вы мне своим криком ничего не докажете. Я настаиваю, чтобы мой рапорт был направлен Ворошилову.
Надев фуражку, я отдал честь и вышел.
Через три месяца был получен приказ наркома обороны о моем переводе в Томск старшим преподавателем тактики на курсы усовершенствования офицерского состава запаса. Моя просьба была выполнена: на курсах у меня не было ни одного подчиненного.
С вокзала я направился прямиком в штаб округа. На улицах у громкоговорителей толпились люди, надеясь услышать ободряющую весть. Все надеялись и ждали, что вот-вот наступит переломный момент и наша армия даст врагу сокрушительный отпор. Правительственные сообщения не приносили ничего утешительного, и люди расходились с тяжелым сердцем.
— Что будет? Что будет? — тяжело вздыхали женщины.
В отделе кадров штаба округа меня направили в распоряжение командира 40-й запасной бригады полковника Торопчина. Когда я услышал эту фамилию, мне стало не по себе. Торопчина я знал еще начальником Томских курсов усовершенствования командного состава, где я работал старшим преподавателем тактики до назначения в 365-й стрелковый полк. Симпатий друг к другу мы не питали. На меня он производил впечатление человека ограниченного, сухого и замкнутого. Он мало считался с нами, преподавателями, а меня, как мне казалось, просто терпеть не мог за мои частые критические выступления.
Назначение в запасную бригаду к Торопчину было ударом ниже пояса. Я совсем пал духом. Этого я никак не ожидал. Я думал, что назначение в запасную бригаду связано с недоверием ко мне, и переживал это как незаслуженную обиду. Направляясь в штаб бригады, я представил себе, как встретит меня Торопчин, и твердо решил, что при первом удобном случае повидаю командующего округом и откровенно выскажу ему все, что накопилось в душе.
Торопчин, однако, принял меня приветливо, как старого хорошего знакомого. Я был приятно удивлен, настроение поднялось. Мне стало даже стыдно, что я так плохо о нем думал, а он оказался не мстительным человеком.