нервничали, и переутомлялись, но ни Ася, ни мой муж не болели фурункулезом, а мы с Ниной страдали от него все голодные годы. Папа оживленно рассуждал о том, что у нас наверно» одна группа крови» и даже вспомнил, что когда у Нины была корь, у него взяли кровь, чтобы сделать мне прививку. «Значит, мамина тебе не подходила, а моя подошла». Вовси очень смеялся его научным выводам.
Мучился папа ужасно. Когда боль на мгновение затихала, отец сейчас же принимался двигаться, отчего ему немедленно становилось хуже. Я спрашивала: «зачем тебе это нужно? Стало лучше — и слава Богу». Но он толь ко возмущался. «Как ты не понимаешь, что человек хочет все знать», — объяснение, вполне соответствовавшее его беспокойной и пытливой натуре.
Папа болел, Ася работала, Нина училась, я занималась своим и папиным домом. Карточная система и постоянное отсутствие денег весьма осложняли эту задачу и отнимали массу лишнего времени.
Чтобы нас немного разгрузить и не оставлять отца совсем одного, актеры из молодых решили установить внизу дежурство. Но это, конечно, вылилось в очередной абсурд, так характерный для нашего дома. Вместо помощи, они занимали Михоэлса своими проблемами (один из них принес даже целый чемодан афиш, разложил их на полу и принялся доказывать папе, что тот недостаточно его ценит).
В конце концов, возникла сложная для нас ситуация, при которой папа, естественно, взмолился, чтобы его избавили от этой» опеки», а мы мучались, так как считали свинством и неблагодарностью отказаться от их посещений.
Уладилось все неожиданно. Мирон Семенович Вовси заявил, что отец должен немедленно уехать в санаторий, а то он никогда не поправится.
Санаторий» закрытого типа», то есть для привилегированных, находился под Москвой в очень живописном месте. Однако отец, равнодушный к природе, возмущался, что его послали на» лечебу», что теперь к нему обращаются» больной Михоэлс» и утверждал, что» для того, чтобы лечиться, надо иметь железное здоровье». Особенно не устраивали его так называемые» разгрузочные дни». Накануне он оповещал нас по телефону» приезжайте, а то все кушают, а мне нельзя. Очень скучно».
Мы знали, что помимо желания увидеть нас, он хотел полакомиться домашним пирогом, а Нину покормить яблоками, которые предназначались для диеты.
Доставка и поглощение пирога в разгрузочный день — мы не могли отказать папе в этом удовольствии — обставлялись всевозможными хитростями.
Он залезал в машину, воровато озирался, требовал чтобы мы» толпились вокруг него», а затем, покончив с пирогом, отправлялся на прогулку и громко жаловался на голод. А назавтра он звонил мне из кабинета врача и озабоченно сообщал: «Доченька, ты только не волнуйся, но врачи находят, что у меня нарушен обмен веществ. За вчерашний разгрузочный день я прибавил пятьсот граммов». Я так и видела его мальчишескую радость, что так здорово удалось» подвести медицину».
Однажды мы приехали к отцу в санаторий в Барвиху, где он отдыхал вместе с Литвиновым. Дело было все в том же сорок шестом году. Когда мы вошли в комнату, отец с Литвиновым сосредоточенно вычитывали что?то из газеты. Оба были так поглощены этим занятием, что даже не подняли головы поприветствовать нас.
Затем, уже на прогулке выяснилось, что они подсчитывали, сколько евреев выдвинуто в кандидаты на выборы в Моссовет. «Важна тенденция», — пояснил отец. «Тенденция» была ясна и так. Они понимали это лучше, чем кто?либо другой, и именно потому искали ее опровержения, так как принять ее означало для них согласиться с неизбежностью близкого конца.
Мои родители были в дружеских отношениях с Литвиновым, а во время пребывания Михоэлса в Англии Литвинов находился там как посол Советского Союза.
В сорок шестом году они снова встретились в санатории Барвиха, и в тот период особенно сблизились.
Литвинов был тогда уже в немилости у правительства и, как каждый в его положении, понимал, чем это чревато. Однако умер он в своей постели от тяжелого сердечного заболевания. Второго января пятьдесят второго года мы с Ниной приехали хоронить Литвинова на площадь Урицкого, рядом с Лубянкой, где помещался тогда МИД.
Посреди пустого холодного зала стоял гроб. Зимний тусклый свет едва проникал сквозь заледеневшие стекла. Вдоль стены на стульях разместилась семья. Время от времени какой?нибудь храбрец возникал в дверях, пугливо озираясь, прощался с гробом и, даже не подойдя к семье, быстро удалялся. В основном это были женщины в кожаных» комиссарских» куртках — старые революционерки.
Однако изредка появлялись и деятели нового образца. Румяные молодые люди в костюмах и при галстуке — все на одно лицо.
Время тянулось. Шел уже первый час, а панихида, на-' значенная на десять, все не начиналась. Молодые люди в галстуках явно нервничали. Наконец выяснилось, что не могут начать панихиду из?за того, что» обыскали всю квартиру, но так и не нашли орден покойного». В Советском Союзе, не знаю как сейчас, но тогда было принято хоронить со всеми регалиями, которые имелись у покойного. Стали донимать вопросами Айви, жену Литвинова. «Откуда я знаю, где орден», — устало отвечала она, «наверно завалился за книжную полку».
Ситуация принимала все более абсурдный, затяжной и мучительный характер. Наконец мне пришло в голову предложить молодым людям съездить к нам за папиным орденом. Поехала Нина. Ее усадили в машину с затемненными стеклами и снабдили двумя» провожатыми». Когда они вернулись, один из розовощеких скомандовал: «Можно начинать». Управились с панихидой довольно быстро. Начали с того, что над открытым гробом бойко перечислили все провинности М. Литвинова, а закончили традиционным: «Спи спокойно, дорогой товарищ».
Затем отправились на кладбище. Впереди гроба несли папин орден. «Получите обратно в проходной Кремля», — буркнули мне.
Так вторично хоронили орден Михоэлса. А через год вторично хоронили его имя.
После возвращения из Барвихи отец окунулся в такое количество дел и забот, что мы его вообще не видели. Пребывание в санатории сказалось лишь на одном — папа вернулся еще более мнительным, чем уезжал. Любая царапина приводила его в ужас и никакие наши насмешки больше не смущали его.
В декабре сорок седьмого года он оступился и слегка поцарапал руку, Испугавшись столбняка, он потребовал, чтобы ему сделали укол. Сколько М. С. Вовси ни уговаривал его, отец настоял на своем, и ему сделали противостолбнячный укол.
Новый сорок восьмой год он встречал в доме М. А. Гринберга, директора музыкального отдела радиовещания СССР. Он не выпил тогда ни одной рюмки спиртного — это запрещалось при противостолбнячной сыворотке. Кажется, именно в этом доме отец познакомился с Растроповичем, тогда еще неизвестным молодым виолончелистом. «Не следует так неуважительно разговаривать с этим молодым человеком, — отчитал он кого?то за праздничным столом. — Скоро вы все убедитесь, что перед вами гениальный музыкант».
Ростропович рассказал мне об этом эпизоде года через два — три после папиной гибели, в доме у Д. Д. Шостаковича. Не знаю, каким образом отец угадал в щуплом, близоруком мальчике будущего гения, во всяком случае, по рассказу Ростроповича, это произошло именно так. Это был, кстати, день рождения Д. Д., когда перед узким кругом друзей он впервые демонстрировал свой цикл еврейских песен, написанных им в сорок восьмом году, в самый разгул антисемитизма.
Тогда же на Новом году у Гринберга отец попросил, чтобы рядом с ним вместо водки поставили нарзан, но так, чтобы» никто об этом не знал, а он сам все отрегулирует».
С каждой новой рюмкой нарзана отец все сильнее и сильнее пьянел, а хозяин дома лишний раз убеждался в его исключительном мастерстве и актерском воображении.
Михоэлс всегда любил выпить, много курил, не жалея сил расходовал себя, где только можно. Когда же ему пеняли, что пить и курить вредно, он обычно отнекивался и говорил, что самое вредное — жить.
Почему же вдруг он стал так серьезно относиться к пустяковым царапинам, ведь обычно его мнительность распространялась только на нас. К своим же заболеваниям он относился скорее с нетерпением и раздражением, нежели со страхом.
Возможно, предчувствие нависшей над ним опасности мучило его, но я этого не понимала.
В конце сорок седьмого года произошло одно серьезное событие, которому тоже по недомыслию мы