мировая власть денег ограничена: не все можно на них купить. «Реформы» призваны все не отчуждаемое, не обмениваемое на деньги, не меняющее своих первичных владельцев превратить в отчуждаемое, передаваемое в руки «наилучших». Деньги в открытой экономике и есть тот механизм естественного отбора, который бракует худших и отбирает лучших. Здесь не люди бракуют вещи, а вещи бракуют своих владельцев, переходя в объятия самых достойных.
Итак, суть современного монетаристского поворота состоит в том, чтобы превратить экономическую власть денег из относительной, ограниченной известными условиями места, времени и компетенции, в абсолютную, тоталитарную. Это состояние достигается тогда, когда свободной продаже подвергается все — в том числе земля, национальная территория, равно как и все продукты человеческой деятельности, вплоть до государственных стратегических решений, имеющих своих покупателей.
При этом действует еще одно правило, также связанное с современными критериями рентабельности. Современный сегрегированный по расовым критериям рынок представляет уже не единую конкурентную среду, а иерархию своеобразных полей. Поле физической экономики, связанное с производительным трудом, является социально дискриминируемым полем; инвестиционные ожидания здесь самые обескураживающие. По мере того как продуктивная экономика становится изгойским пространством — прибежищем архаичных типов, еще не поднявшихся до господской культуры, чурающейся больших усилий, предпринимательские инициативы, с нею связанные, практически никогда не вознаграждаются выше 5–7 % годовых. Если вы покупаете землю для того, чтобы заниматься на ней 'архаическим делом' — выращиванием аграрной продукции, вы вряд ли можете рассчитывать на высокое экономическое вознаграждение. В подобном случае вы автоматически выступаете в роли носителя архаического занятия, дающего архаический продукт плебейского потребления (если, конечно, вы не организовали на своем поле рафинированный эксперимент, связанный с удовлетворением экзотического спроса богатых). Если же вы вместо хозяйства организовали здесь ночной клуб, казино и другие типы предложения, адресованные гедонистическим пользователям, вы сразу же можете рассчитывать на быстрый экономический успех при минимальных трудовых усилиях. В этом смысле современная экономика сама ведет себя как система, исполненная снобистского отвращения к плебейским, то есть трудовым, занятиям и к плебейским потребителям, не способным с легкой душой переплачивать.
Капитализм нового времени пришел как носитель демократического экономического переворота, связанного с производством массовой продукции для массового потребителя. Новейший капитализм приходит как экономическая система, обслуживающая избранных — легко получающих деньги и легко с ними расстающихся ради гедонистических прихотей. Производить для масс в этой новой системе становится просто невыгодным; следовательно, массы отлучаются от нормального рыночного потребления, выталкиваясь в примитивное натуральное хозяйство, в попрошайничество, в криминальные субкультуры, живущие мелкими кражами и уличными набегами.
Само собой разумеется, что в наиболее откровенных формах эти новые экономические сегрегационные практики проявляются в тех странах, где старые, классические рыночные практики в свое время не сложились и не мешают «новому» явиться в чистом виде. Но как тенденция это проявляется всюду. Любопытная получается картина. Сначала новая 'открытая экономика' выталкивает из сферы цивилизованного существования и потребления целые слои населения, а затем либеральные социал- дарвинисты сокрушаются по поводу изобилия столь низкокачественного человеческого материала, с которым 'надо что-то делать'. Специфическая близорукость этого нового либерализма проявляется в том, что он не желает видеть в этом «материале» продукты собственной политики — тех самых реформ, которых он сегодня навязывает всей мировой периферии, в том числе и странам, еще недавно такой периферией не являвшимся. Не традиционная «пережиточная» среда здесь выступает перед нами, а среда, претерпевшая трагическую инволюцию в результате организованной социально-экономической деградации.
Поставим в заключение вопрос. Если в современном глобальном мире уже отработаны механизмы направленной социальной инволюции и «такой» экспроприации ресурсов у тех, кто исключен из круга избранных, зачем этим избранным идти на риск новой мировой войны? Зачем пытаться силой отбирать то, что и так плывет в руки благодаря механизмам глобального трансфера: когда сначала все национальные богатства приватизируются, а затем, по 'законам свободного рынка', попадают в руки наиболее достойных претендентов, способных платить по 'мировым ценам'? Дело здесь не только в том, что иногда платить вообще не хочется и что под оболочкой рыночного эквивалентного обмена зачастую скрывается дорыночный архетип; платят тем, кто признается равным партнером, а слабым и презираемым либо вообще не платят, либо не платят настоящую цену.
Уяснению дела может помочь содержательно адекватная аналогия. Разве номенклатурно-гэбистский альянс не получил в результате «гайдаро-чубайской» приватизации все желаемое, не стал монополистом новой собственности? Несомненно, получил и стал — и тут бы ему, кажется, и успокоиться. Но он тем не менее не успокаивается, проявляя тревожно-настороженное отношение к собственному обществу и постоянно лихорадя его намеренно организуемыми пертурбациями.
В чем же дело? А дело в том, что так и не поверил, что незаконная приватизация сойдет ему с рук и не вызовет когда-нибудь неожиданной реакции в обществе. Вот почему демократические организаторы нового режима с самого начала мечтали о 'пиночетовской диктатуре'. Поэтому же они не раз сознательно провоцировали социально недовольных на бунт, твердо рассчитывая победить в этой борьбе и установить железную диктатуру. Здесь их втайне привлекал опыт большевизма: большевистский режим, ставший не просто результатом переворота, а продуктом беспощаднейшей гражданской войны, в самом деле стал «железным». Нашим «демократам» и свой режим хотелось бы сделать железным — имеющим запас большой репрессивной прочности. Вот почему технологи режима постоянно рекомендуют новые встряски.
Собственно, и труднейшая проблема «преемника» — то есть преемственности политики, фактически отвергнутой народом, — решалась на основе 'чеченской встряски'. И сегодня формируется режим однопартийной диктатуры, призванной навечно закрепить 'завоевание демократии' — то есть приватизации.
Действительной пружиной политической борьбы в стране, одним из кульминационных моментов которой был расстрел парламента в октябре 1993 года, является забота новых собственников о гарантиях своей собственности. Не борьба 'демократии с тоталитаризмом', а борьба новых собственников за 'полное и окончательное' закрепление результатов приватизации — вот истинное содержание постсоветского политического процесса.
Нечто подобное мы сегодня имеем на глобальном уровне. Да, США установили свой статус в качестве единственной сверхдержавы, получили в свое распоряжение почти все геополитическое наследие своего бывшего противника, успешно закрепляются в постсоветском пространстве как плацдарме для покорения всей Евразии. Но их грызет та же тревога, что и наших приватизаторов: они хотели бы иметь полное силовое закрепление того, к чему они получили доступ явочным образом.
Геостратегическое мышление Соединенных Штатов «зреет» по мере того, как происходит все более откровенная социальная поляризация мира и открываются две противоположные перспективы: одна — для избранных, предназначаемых для вхождения в новое информационное общество, другая, противоположная, — для отверженного большинства мира. Америке становится все более ясным, что новый мировой порядок — расистский по своей глубинной сути — не может держаться на какой-то инерции — он требует силового обеспечения. Следовательно, война, которую уже фактически начала сверхдержава, — это мировая гражданская война, разделяющая экспроприируемых и экспроприаторов. В этом — ключ к объяснению и самого характера войны, и сопутствующих ей 'символических репрессий' — расчеловечивание жертв агрессии, выводимых за рамки цивилизованного отношения.
Но признание социального характера начавшейся мировой войны как войны, в основе которой лежит замысел глобальной экспроприации, сегодня еще скандализировало бы общественность на самом Западе. Поэтому мировой гражданской войне придумали камуфлирующие псевдонимы: сначала ее назвали мировым 'конфликтом цивилизаций', теперь склоняются к тому, чтобы назвать ее 'борьбой мировой цивилизации с мировым варварством'.
Уже в теории 'конфликта цивилизаций' содержится искомый потенциал легитимации конфронтационного мышления. Ну что в самом деле можно поделать там, где конфликт вырастает не из рациональных оснований, связанных с прагматическими интересами, а замешан на глубинных этнических