церковных надобностей, убивало эгоизм и эгоцентризм, а некоторая доля самоотречения и самоотвержения давала пищу моим духовным запросам.
Очень помогало мне и общение с женскими монастырями, когда я стал 'благочинным'. Монастыри, как я уже сказал, были прекрасные, культурные; в них поддерживался высокий уровень духовной жизни; монахини с воодушевлением, ревностно служили Богу и народу. Такие игуменьи, как матушка Екатерина или мать Анна, м. Афанасия, Елена, Магдалина, были большие величины, души необыкновенной духовной одаренности, общение с ними могло оказать лишь благотворное влияние. Но и самые обязанности благочинного помогали мне. Я проникался интересами монашеской жизни. Настоятельницы ездили ко мне, я — к ним; мы совещались, обсуждали, решали вопросы монастырского устроения или управления, беседовали на духовные темы… Каждый новый постриг заставлял меня вновь передумать и перечувствовать идеал монашества. Приходилось не раз на протяжении нескольких месяцев беседовать с каждой приуготовляющейся к постригу сестрой, спрашивать ее, почему она хочет вступить на иноческий путь, знает ли его цель, имеет ли представление о его трудностях… Надо было выслушивать и ее вопросы, вникать в ее сомнения и недоумения — словом, стараться понять и почуять ее душу, как свою. Это оживляло во мне монашескую настроенность души. Каждый постриг был и мне напоминанием. Говоришь речь перед постригом и невольно спрашиваешь себя: 'А сам-то ты таков ли, как ей говоришь?' Уча других, я тоже поучался. Я назидал и руководил монахинями, а они мне помогали своим духовным горением. Молодые постриженницы делались как бы моими духовными дочерьми. Между нами возникала переписка чисто аскетического содержания, завязывались отношения духовно-родственные. Некоторые из сестер делались настоятельницами и тоже под моим руководством устраивали или управляли монастырями. Во мне они находили единомышленника и идейного защитника культурно-просветительного направления их общественного труда. Некоторые епископы смотрели на наши холмские монастыри косо. 'Школы, приюты, лечебницы… — при чем тут монашество?' — говорили они. А я стоял за них, потому что сущность монашества — самоотверженная любовь и служение Христу. Общественная деятельность холмских обителей была лишь особой формой проявления любви к Богу и ближнему в соответствии с духом времени и нуждами местного населения.
Общение с женскими монастырями поддерживало во мне необходимый уровень духовной жизни, отрезвляло, не позволяло расплываться в одной внешней административной деятельности. Летние мои поездки — посещение Соловков и других монастырей — тоже давали мне многое. Там я воспринимал монашеский идеал в конкретных образах, перед моими глазами проходили живые и яркие его типы.
Случалось мне время от времени выезжать и в мужской Яблочинский монастырь. Ничем замечательным он не отличался, кроме славного прошлого: он хранил нерушимую верность православию в течение пятисот лет, несмотря на все исторические бури и натиски католичества. При мне состав монахов был малокультурный. Один монах, например, никогда не мылся; одержимый страстью сребролюбия, он не расставался со своим сокровищем — зашитыми в тряпочку деньгами, которые он прятал на груди. Физическая его неопрятность давала себя чувствовать обонянию окружающих, и богомольцы избегали у него исповедоваться. Никакие уговоры братии на него не действовали, и настоятель велел его вымыть силой. Послушники схватили его и потащили в баню. Старик отбивался, кричал и плакал. Тем временем скребли, мыли и проветривали его келью. Там нашли кучу сгнивших селедочных головок, всевозможные отбросы, объедки и неописуемую грязь. Больше всего волновала старика судьба его сокровища. 'Где мой кошелек?' — рыдал он в бане. Его успокаивали, говорили, что он цел, у настоятеля, что его отдадут… Вымытый и одетый в чистое белье, монах продолжал горько плакать. Деньги ему вернули и уговорили съездить с казначеем в Холм и сдать их в сберегательную кассу. Однако там его сбережений не приняли: от грязи и сырости в тряпочке завелась плесень, а бумажки издавали нестерпимое зловоние. Потом пришлось бумажки оттирать, отмывать и сушить на солнышке.
В Яблочинском монастыре я служил, мог пользоваться уединением, и тут тоже меня обвевал монашеский фимиам… Я гостил у настоятеля архимандрита Германа.
Такова была моя духовная жизнь периода ректорской службы. Должен сказать, что чувство любви к народу за эти годы у меня развилось, но духовной жизни мне приходилось уделять мало времени. Монашество требует либо уединения, либо корпорации. Ни того ни другого не было. Не было и столь необходимых для молодых монахов периодических съездов в каком-нибудь монастыре для говенья, для внутреннего самоуглубления и взаимного религиозно-просветительного общения. Митрополит Дионисий, глава Православной Церкви в Польше, в настоящее время [23] хочет реализовать эту мысль и сделать один из монастырей таким прибежищем для молодых образованных монахов, дабы они проводили там 1–3 года после пострига; впоследствии такой монастырь должен стать тем 'Отчим домом', куда периодически могли бы приезжать монахи, чтобы набираться новых духовных сил для дальнейшего служения.
Благоприятные воздействия, о которых я сейчас рассказал, не дали совсем заглохнуть во мне монашеской прививке. Не могу тут не упомянуть и о добром влиянии духовника Холмской семинарии о. Илариона, который когда-то, в Туле, приуготовлял меня к постригу [24]. Он и теперь меня цукал, неодобрительно, хоть и снисходительно, качал головой, глядя на мои шелковые рясы, и зорко следил, чтобы у меня не засиживались монахини. Как-то раз приехала ко мне по делу мать Елена, настоятельница Красностокской обители. Большая ревнительница духовной жизни, она всегда мне задавала множество вопросов, требовавших обсуждения и решений: то ей хотелось, чтобы я написал новый устав для монастыря, то высказал свое суждение по поводу той или иной сестры и т. д. По духу она мне близка. В тот вечер беседа затянулась, и мать Елена засиделась. Смотрю, о. Иларион подозрительно поглядывает, сидит, ждет, не уходит. Лишь только настоятельница вышла, нравоучительно сказал мне:
— Хоть она и игуменья, а нечего ей так долго сидеть. Поговорила — и прощай…
О.Иларион умер в 1901 году. Я его в Холме и похоронил.
В нем была редкая монашеская красота — какая-то необычайная гармония во всем существе, которую его простота только оттеняла. Все, кто с ним общался, невольно эту красоту чувствовали; определить ее словами трудно; лишь сравнение с ароматом цветка может дать о ней хоть некоторое понятие… Люди к о. Илариону влеклись, его любили. Епископ Герман, присмотревшись к нему, полюбил его тоже.
В 1902 году преосвященный Герман занемог. У него появилась астма, боязнь пространства и другие нервные явления. Во время служб иподиаконы должны были его поддерживать. Болезнь развивалась, в ноябре 1902 году его уволили на покой и увезли лечиться в Петербург, где в больнице он и умер.
В Холме пошли толки: кто будет его преемником? Упоминали мое имя. Архиепископ Иероним энергично представил меня на эту должность, однако из Петербурга полтора месяца ответа не было. Наконец оттуда приехала мать Афанасия и привезла весть, что о моем назначении там говорят как о вопросе решенном. Действительно, через два дня пришла поздравительная телеграмма от Саблера, из которой я узнал, что меня назначили епископом Люблинским, викарием Холмско-Варшавской епархии. Это было 5 декабря 1902 года.
10. ВИКАРНЫЙ ЕПИСКОП (1903–1905)
Нареченного во епископы вызывали обычно в Петербург. Хиротония совершалась в Казанском соборе или в Исаакиевском, иногда в Александро-Невской Лавре. Бывали они и в Киеве и в Москве — словом, в одном из митрополичьих центров. Меня решили посвятить в Холме. Исключение из общего правила объясняется тем, что торжеству хотели придать характер большого церковно-народного события в нашей епархии; оно должно было произойти на глазах холмского народа и тем самым сроднить его с новым епископом, а также — нравоучительно подействовать на недавних униатов.
В Холме была древняя святыня: чудотворная икона Божией Матери [25]. Пребывала икона в городском кафедральном соборе; висела над царскими вратами и на винтах спускалась для молебнов и поклонения (по субботам служили акафисты, а по воскресеньям после обедни — простые молебны). Вся местная церковная жизнь имела своим средоточием эту замечательную икону. Моя хиротония в Холмском соборе перед народной святыней должна была иметь и символическое значение: я получаю омофор из рук Холмской Божией Матери. Я очень этому радовался.
Вместе с синодальным указом пришло и распоряжение архиепископа Варшавского Иеронима готовиться к посвящению, которое должно было состояться через неделю в его присутствии. Архиепископ Иероним, как я уже сказал, ходатайствовал в Петербурге о моем назначении, победив сопротивление в Синоде, где