На прием к Министру я привез и мужиков-делегатов. Они ввалились в смазных сапогах, в кожухах; внесли в министерскую приемную крепкий мужицкий запах, а когда пришел момент представляться Министру — приветствовали его необычным в устах посетителей восклицанием: 'Христос Воскресе!'

Булыгин промолчал…

Когда мы вышли из министерства, настроение у нас было подавленное. Мужики понурили головы и говорят: 'Значит, верно: он тоже католиком стал — на 'Христос Воскресе!' не ответил…' Я был рассержен неудачей. Лучше было бы к Министру делегатов и не водить…

Тем временем матушка Екатерина, пользуясь своими связями при дворе, хлопотала об аудиенции — и успешно. Через два дня пришло известие: Государь аудиенцию разрешил, но примет только меня и матушку Екатерину. Но как сказать это крестьянам? Что они подумают? Пришлось прилгать: 'В Царское Село поедем вместе, но там я с матушкой Екатериной сядем в карету, а вы пешком за нами бегите'.

В Царском нас ожидала карета с лакеем, а мы кричим мужикам: 'За нами! за нами!' Они добежали до дворцовых ворот, но — дальше стража их не пропустила — потребовала пропуск. 'Стойте, стойте здесь, ждите…' — говорит им матушка Екатерина.

Государь принял нас на 'частном' приеме — в гостиной. Тут же находилась и Государыня. Я рассказал Государю о религиозной смуте, вызванной законом о свободе вероисповедания.

— Кто мог подумать! Такой прекрасный указ — и такие последствия… — со скорбью сказал Государь.

Государыня заплакала…

— С нами крестьяне… — сказала матушка Екатерина.

— Где же они? — спросил Государь.

— Их не пускают…

— Скажите адъютанту, чтобы их впустили.

Но адъютант впустить наших спутников отказался. Тогда Государь пошел сам отдать приказание.

— По долгу присяги я не имею права пускать лиц вне списка, — мотивировал адъютант свою непреклонность.

— Я приказываю, — сказал Государь.

Мужиков впустили. Шли они по гладкому паркету дворцовых зал неуверенной поступью ('Як по стеклу шли', — рассказывали они потом), но все же громко стуча своими подкованными сапогами. Удивились, даже испугались, увидав у дверей арапов-скороходов. Не черти ли? Подошли, потрогали их: 'Вы человик, чи ни?' Те стоят, улыбаются.

Распахнулась дверь — и мои мужики ввалились в гостиную.

— Христос Воскресе! — дружно воскликнули они.

— Воистину Воскресе, братцы! — ответил Государь.

Что сделалось с нашими делегатами! Они бросились к ногам Царя, целуют их, наперебой что-то лепечут, не знают, как свою радость и выразить… 'Мы думали, что ты в католичество перешел… мы не знали… нас обманывали…'

— Да что вы… я вас в обиду не дам. Встаньте, будем разговаривать, — успокаивал их Государь.

Тут полились безудержные рассказы. Наболевшее сердце только этого мгновения и ждало, чтобы излить все, что накопилось. Говорили откровенно, горячо, в простоте сердечной не выбирая слов, каждый о том, что его наиболее волновало… Кто рассказывал, как 'рыгу' ему спалили; кто рассказывал, как католический епископ ездит в сопровождении 'казаков'… ('Да вовсе они и не казаки, а так, знаешь…') Я слушаю и волнуюсь: в выражениях не стесняются, не вырвалось бы 'крепкое словцо'…

Государь их обласкал, Государыня мне вручила коробку с крестиками для раздачи населению, — и аудиенция окончилась.

Когда вышли из дворца, один из мужиков спохватился: 'Ах, забыл сказать Царю! Вчера вечером видел: солдат ночью с бабой идет… Экий непорядок у него в армии!' — 'Хорошо, что позабыл…' — подумал я.

Аудиенция произвела на крестьян неизгладимое впечатление. Отныне они были моими главными 'миссионерами'. Стоило кому-нибудь сослаться на лживые брошюрки католиков, и побывавший у Царя делегат кричал: 'Я сам Царя видел! Я сам во дворце был!'

В Петербурге в тот приезд многое меня неприятно удивило. Мы переживали войну как народное бедствие, оплакивали Порт-Артур, горевали по поводу каждой неудачи; весть о Цусиме была для нас тяжким потрясением. А в столице как будто ничего и не было… Мчатся коляски на острова, в них сидят разодетые дамы с офицерами… Неуместное, беспечное веселье! И это в самый-то разгар Японской войны! Этот разрыв между народом и высшими сферами показался мне даже жутким.

Остановился я у епископа Сергия [29]. Мои настроения в его окружении отклика не встретили. Чувствовался либеральный оппозиционный дух, не сродный настроениям в Холмском крае. Меня слушали с оттенком иронии…

Лето 1905 года… Надвигалась революция. В народе и в войсковых частях сказывалось влияние революционной пропаганды. Замечались распущенность, дурная настроенность по отношению к властям. Наши холмские войска вернулись в то лето с фронта неспокойные, недовольные…

Я хотел поселиться на моей даче, а жандармский полковник предупреждает: 'Без полицейской стражи нынче нельзя', — и пригнал стражников. Я там жил всегда в полной безопасности: все двери, бывало, у меня настежь, а теперь не то… — стража в саду в шалаше ночует. Как-то раз ночью близ дачи грянул выстрел. Один из солдат оказался ранен. Началось дознание. Стражник уверял, что произошел несчастный случай: ружье само выстрелило. Сам ли он себя поранил, или в него стреляли, так и не выяснилось. Я вернулся в Холм.

Портсмутский мир… Пережили мы его, как обиду, как оскорбление нашей великодержавности. На душе было тяжело…

Я непрерывно ездил по приходам. Приведу в порядок консисторские дела, переписку — и опять в путь- дорогу. Из экипажа не выходил. Мои объезды — не в похвалу себе говорю — имели нравственно- ободряющее значение. Народ меня полюбил, ко мне влекся, видел во мне опору и защиту.

Как-то раз между поездками, уже после Преображения, я отдыхал на даче, и вдруг мне подают пакет из Синода. Распечатываю — указ Святейшего Синода. Содержание его сводилось к следующему: ввиду религиозной борьбы в Западной крае Синод постановил выделить две губернии — Люблинскую и Седлецкую — в самостоятельную епархию с центром в г. Холме; епископу Евлогию быть самостоятельным епископом Люблинским и Седлецким, а архиепископу Иерониму отныне именоваться архиепископом Варшавским и Привислянским. Епархия Варшавского архиепископа тем самым сокращалась до 70–80 приходов, тогда как у меня оказывалось 330 приходов. Несоответствие размера территории (10 губерний у архиепископа Иеронима и 2 губернии у меня) и числа приходов объясняется тем, что огромное пространство Привислянского края, как я уже сказал, коренного православного населения не имело; в Седлецкой и Люблинской губерниях, наоборот, крестьянство в большинстве было православное. Судя по дате указа, мое назначение состоялось не без влияния того впечатления, которое я произвел в Петербурге. Я невольно привлек к себе внимание своими хлопотами о Холмщине, всем надоел просьбами, докладами: и Синоду, и Петербургскому митрополиту, и Обер-Прокурору. В столице поняли, что в столь тревожное время престарелому архиепископу Иерониму не справиться, а я, связанный зависимостью от Варшавского архиепископа, не могу в полной мере проявить свою инициативу.

По получении указа я поспешил в Варшаву — узнать о впечатлении от постановления Синода. Я боялся, что косвенный намек в указе на малоуспешность церковной деятельности владыки Иеронима мог его огорчить. Я его застал на даче. Он встретил меня благодушно.

— Слава Богу, слава Богу… — со вздохом облегчения приветствовал он меня. — Вы молодой, энергичный… Я очень рад, я не обижен, не думайте. Желаю успеха…

— Я останусь и впредь вашим послушником, — сказал я и попросил его приехать на годовой Холмский праздник. — Мы будем всей Холмщиной благодарить вас за попечения о нас, а вы благословите нас на самостоятельную жизнь.

Моему назначению архиепископ Иероним радовался искренно. Уже давно он пересылал мне все просьбы, донесения и просил лишь по мере надобности осведомлять его об общем положении дел. Приедешь, бывало, в Варшаву — он вздыхает: 'Ах, вы неприятные вести привезли…' Все обошлось с владыкой Иеронимом безболезненно, и это меня успокоило.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату