престолом. Почему-то епархиальное начальство с освящением медлило. Подъезжаем к зданию — оно полно народу и на улице тоже черным-черно… Я обрадовался. 'Какая, — думаю, — жажда Божьего слова…' А спутник мой смущенно молчит. С трудом пробились сквозь толпу в дом, а там стоит гул… Я снял шубу, надел мантию. Мне навстречу вышел студент-священник с крестом.
— Мы встречаем вас не только как епископа, но и как народного избранника… — взволнованно начал он, а у самого, смотрю, руки дрожат.
И вдруг слышу — из толпы реплика: 'И как хулигана!'
Я приложился ко кресту, вступил на солею, взял посох и обратился к толпе: 'Мне странно… За что вы так враждебно встречаете? Я приехал помолиться, испросить Божьего благословения на ваш труд…' Я не докончил — мою речь покрыли крики: 'Громче!.. громче!.. иди на середину!.. мы с тобой поговорим!..' Крики перешли в гвалт, в рев… Смотрю, над головами поднятые кулаки, револьвер… Слышу звон разбитых стекол… Весь зал — сплошная ревущая толпа. Бабы прячутся под мою мантию, цепляются за меня… 'Не ходи!.. не ходи… — убьют!' Я стою, опершись на посох, как вкопанный. Со всех сторон сыплются ругательства. 'Руки в крови!!.. Палачи народные!.. Кровопийцы!!..' Господь дал мне разуму выдержать враждебный натиск. Неистовство толпы продолжалось минут десять-пятнадцать, потом понемногу голоса стали стихать (по-видимому, пронесся слух, что в район прискакала полиция). Когда утихли, я снова спросил:
— За что вы мне устроили враждебную демонстрацию? Я приехал с Евангелием, чтобы прийти вам на помощь, духовно поддержать вас.
— Ты бы похлопотал за наших детей, которые сидят в тюрьме! — выкрикнул кто-то.
— Я рад сделать, что могу, для облегчения их участи.
Не успел я это сказать — посыпались прошения. Я сказал, что рассмотрю их дома, а теперь предлагаю помолиться — хочу отслужить молебен.
Этим моя 'беседа' и закончилась. Понемногу рабочие стали расходиться. Реплики из толпы слышались уже иные: 'Ну уж ты прости…', 'Мы не хотели…' и т. д. Я вышел спокойно и уехал в санях в сопровождении конных стражников. Мой спутник, студент, был всем происшедшим крайне удручен: 'Простите, ради Бога, что я вас в такую беду втравил… Что вы пережили!' Он попросил дать ему что-нибудь на память, и я отдал ему бывшее у меня в руках Евангелие [32].
На другое утро я все рассказал митрополиту Антонию. Он выразил мне сердечное сочувствие не только от себя, но и от лица всех бывших тогда в Петербурге архиереев, которых пригласил на завтрак по случаю хиротонии Черногорского епископа Кирилла. Скоро в одной из левых газет появилась статья 'Евлогий попался'. Оказалось, что враждебная манифестация была организована по распоряжению из Думы. Изошло оно от депутатов социал-демократической фракции, когда они узнали, что я поеду на собрание рабочих.
Вскоре после этого события мне пришлось пережить большое горе…
Как-то раз вечером у меня были гости: мать София, игуменья Вировского монастыря, и один преподаватель Петербургской семинарии. Мы пили чай. И вдруг мне подают телеграмму: 'Отец скончался'. Весть о кончине отца меня глубоко потрясла — я его очень любил. Я бросился к митрополиту, сообщил ему горестное известие и с первым поездом выехал на похороны в Епифань.
Дорогой мне пришлось остановиться в Туле, дабы у местного архиерея испросить разрешение служить в его епархии. Епископом Тульским был тогда преосвященный Лаврентий, бывший ректор Московской Духовной Академии — типичный питомец Киевской Академии, хороший старичок, любитель благодушной шутки, приятный, мягкий в обхождении. Помню, в то время, когда я у него сидел, к нему пришел ректор местной семинарии о. архимандрит Алексей Симанский [33]. Он окончил Катковский лицей, был в свое время лицеистом-белоподкладочником и в монашестве — надушенный, в шелковой, шелестящей рясе — не утерял светской элегантности. Епископ Лаврентий слегка над ним подшучивал. 'А… отец ректор, — приветствовал он его, — ну, как у вас в семинарии — все ли благополучно?' — 'Так точно, все хорошо, функционируем…' — 'Вот видите, владыка, раньше у нас учились, а теперь 'функционируют', — тонко подчеркнув неуместность иностранного слова, обратился ко мне преосвященный Лаврентий.
Я приехал в Епифань 20 марта. От станции до города верст десять. Ехать пришлось в самую распутицу. Огромные лужи, ухабы… Сани водой заливает… В Епифани я на минуту заехал в церковь и направился домой.
Тело отца уже лежало в гробу… У гроба три моих брата: два священника и один, младший, семинарист. Мне было очень горько. Утешало меня лишь сознание, что отец умер, как солдат на посту — в храме, во время поклонов молитвы 'Господи, Владыка живота моего'. После третьего возгласа: 'Даруй ми зрети моя прегрешения' он опустился на колени — и не встал… Его перенесли домой, позвали доктора, но помочь ему уже ничто не могло: через полтора часа он скончался. Доктор сказал, что смерть последовала от разрыва сосудов вследствие склероза. Утешаясь мыслью о славной кончине отца, я скорбел, что на него могли повлиять газетные известия о моем выступлении за Невской заставой. Знакомые священники мне говорили, что он внимательно читал газеты и, может быть, прочитал и статью 'Евлогий попался', которая могла его сильно встревожить.
После похорон почувствовалась горестная пустота… Родительский домик словно стал чужим или нежилым. Связь с родным гнездом окончательно порвалась…
Я торопился в Петербург, боялся пропустить свою очередь в числе ораторов, записавшихся говорить по аграрному вопросу (всего записалось до 150 ораторов, я оказался в 50-х номерах). Узнав по приезде, что до меня еще далеко, и учитывая приближение Страстной недели, которую мне надо было провести в своей епархии, я попросил одного трудовика уступить мне свою очередь и выступил накануне отъезда. Но до этого совсем неожиданно мне пришлось говорить 9 апреля.
В этот день один из правых депутатов (Пуришкевич) заявил, что им только что получено известие об убийстве в Златоусте Председателя 'Союза русского народа'. На левых скамьях раздался смех… Справа кричали: 'Смейтесь! Стыдно! Стыдно!' Поднялся шум…
Я счел нужным взять слово.
— Господа народные представители. Я не думал говорить в настоящую минуту, — сказал я, — но когда при упоминании одного члена Думы об убийстве Председателя одного из Союзов русского народа раздались шиканье и смех… (тут слева послышались голоса: 'Этого не было!..' А справа кричали: 'Это было! было!..') я был глубоко взволнован, — продолжал я в гуле голосов. — Тайна смерти такая великая и священная тайна, перед которой…
Председатель не дал мне договорить.
— Я позволю себе вас прервать, — сказал он. — Дело в том, что причину смеха вы не изволите знать. Вопрос идет о том, надлежит ли на завтра назначить этот вопрос, а говорить о том, какая причина смеха и кто почему смеялся, теперь не время.
К моему выступлению с докладом по аграрному вопросу (12 апреля) мне удалось хорошо подготовиться. Я располагал огромным материалом и не только ознакомил депутатов с бесправным состоянием батраков и ненормальным положением крестьянства, особенно в так называемом 'сервитутном' вопросе [34], но свои положения и доказал. Приведу некоторые его строки:
'Я считаю своим нравственным долгом заявить, что интересы русского населения Холмского края в аграрном отношении диаметрально и существенно расходятся с теми интересами, выразителем которых явился здесь Дмовский [35]. Холмская Русь страна исключительно крестьянская, населенная бедными земледельцами-пахотниками, которым и прежде приходилось и теперь приходится много терпеть от малоземелья и от польских помещиков. Ведь нигде крепостное право не лежало таким тяжелым ярмом на крестьянах, как именно в Польше, ведь там крестьяне трактовались как быдло. И в настоящее время малоземельному и безземельному крестьянскому населению там живется не сладко…'
Заключение моего доклада сводилось к следующему выводу. В Холмском крае крестьянская масса обездолена и бесправна; помещики, господа положения, беззастенчиво этим положением пользуются и очень эксплуатируют крестьян, особенно батраков.
Депутаты-поляки пришли от моего доклада в крайнее негодование. Красные, возбужденные, они